Сознавая, что он снова играет двойную игру — только на этот раз с самим собой, — он решил остаться здесь. Пусть будет так. Он хочет остаться и останется. Пробудет здесь завтра и задержится, пока не возникнет угрозы гладкому течению его жизни.
Надвигались сумерки. Очертания голого дерева слились с травой, темневшей за ним. Хатч пошел к своему чемодану, достал этюдник, включил яркую потолочную лампочку, единственную в комнате, и, сев на твердую кровать перед старым зеркалом, принялся впервые рисовать свой автопортрет — прекрасно уловив сходство и таким образом запечатлев то, что он оставлял позади, вступая в эту новую жизнь.
4
Уже поздно ночью — минут десять первого — прослушав последнюю сводку новостей, Хэт выключила везде свет и в полной тишине уверенно пошла наверх. Она постояла на площадке, прислушиваясь к ровному дыханию, доносившемуся из комнаты Форреста. Затем, не стараясь соблюдать тишину, она подошла к этой двери — Хатч оставил ее полуоткрытой — и распахнула. Лунный свет, проникавший в комнату, представлялся ей в виде плотной светящейся завесы, отделявшей ее от цели — от мальчика, чье дыхание она слышала и которого должна спокойно ощупать руками, прежде чем сможет уснуть. Она плохо знала эту комнату, годами, кроме как для весенней и осенней уборки, не заходила в нее; поэтому она выставила вперед руки и двинулась, шаркая туфлями, к тряпичному коврику и налетела коленями на кровать. Сонное дыхание оборвалось, но потом он снова задышал спокойно и глубоко. Она присела с краю на матрас и стала ждать. Чего? — она и сама не знала. Может, утешения от живого существа, доверенного ей. А может, ей нужен ответ еще на какой-то вопрос. Да, один вопрос оставался невыясненным.
Наконец-то она вспомнила. Уже освоившись в темноте, она без труда с первого раза нашла его широкое бедро, положила на него руку и не снимала, пока дыхание снова не стихло. Через пикейное покрывало и простыню нащупывалась плоская кость. Дыхание не возобновлялось — он или проснулся, или вот-вот проснется. Жаль, что пришлось разбудить его, но она должна задать ему этот вопрос, пока он опять не выскочил у нее из головы.
— Эта Нормандия, — спросила она, — она что, где-то недалеко от Фландрии? — Она же знала, что он всегда любил географические карты.
Он ответил: — Да, недалеко.
Довольно долго оба молчали. Он видел над собой ее лицо — совсем молодое при лунном свете — такое же как за столом после ужина, когда она с таким жаром заявила ему, что его любят и о нем заботятся.
— Значит, так, — сказала она. — Значит, он погиб.
Он еще не совсем очнулся от сна, но все же понял, что она говорит о войне. — Вы слушали сводку? — и увидел, как она медленно кивнула.
— Сказали, что сегодня немцы отбросили их назад, прижали к самой воде. В Шербурге или где-то поблизости. Сказали, будто потери очень большие.
Спросонья он не понял. — Это вы об Элберте? Он не пропадет.
— О Уитби, — сказала она. — Я чувствую, что он погиб.
Хатч вспомнил, что слышал от кого-то, будто она потеряла одного сына. Пожалуй, от Рины. Она сказала ему в день нападения на Пирл-Харбор, когда он спросил, не придется ли и ему умереть на войне, если она затянется? «Не думаю. Бог обычно не забирает двоих из одной семьи, только в редчайших случаях. Твой двоюродный брат погиб во Фландрии. Значит, ты почти что застрахован. Сколько бы война ни тянулась». А вот звали ли его Уитби — этого он не помнил. И потому только молча коснулся руки, которая лежала у него на боку.
Хэт приняла его ласку, но не взяла его руку в свою, не сжала ее в знак немой благодарности. Но и не ушла, не убрала руки, на которой лежала ее рука; она сидела так тихо, пришибленная своей утратой, что он в конце концов снова уснул, теперь уже непробудным сном.
Немного погодя ей стало холодно, и она подумала, что надо пойти к себе. Там ее перина — собственно, перина ее матери — можно укрыться ею и согреться. С 1918 года она спала очень мало, но пока зрение ей не изменило, она постоянно проводила ночи в кухне: штопала белье, писала письма, консервировала овощи и фрукты, которые рассылала затем кому придется — ничего, жить было можно. Но после того как она ослепла, ей оставалось только слушать радио, пять лет военных известий, внезапно прорывающиеся коротковолновые новости на всех языках мира — такие же печальные, как и те, что передавались на английском, — и она снова стала спать в старой кровати Джеймса, которую делила когда-то с ним и в которой никогда не чувствовала себя уютно.
Но сперва надо пощупать лоб у ребенка. Что-то очень уж крепко он спит, да и день за плечами нелегкий — нет ли жара? Уверенным движением она нашла его лицо — лоб сухой и прохладный, дыхание ровное и влажное. Ее пальцы скользнули по щеке, ощупали лицо. Оно было спокойно, он с наслаждением отдавался сну — лоб, веки, рот, подбородок, все говорило об этом. Одно только — она никогда прежде не дотрагивалась до этого лица: ее легкие пальцы исследовали новую страну, юную, умиротворенную, доверчивую, но незнакомую.
5
В семь часов Хатч проснулся; яркое солнце светило в окно. Он прочел молитвы и оделся. Ему показалось, что снизу доносится запах свежеиспеченного хлеба и копченой грудинки. Это была только мечта — когда он, направляясь к лестнице, проходил мимо двери в спальню его тетки, он увидел, что она сидит в кресле у дальней стены, в том же платье, устремив взгляд на него. Он остановился на пороге и сказал: — Доброе утро! Вы вчера долго не ложились?
Она кивнула без улыбки.
— А я ничего не слышал. Спал как убитый. — Он сделал шаг в комнату.
— Подожди, пожалуйста, минутку, — сказала Хэт. И протянула вперед руку, которой изучала его лицо накануне ночью.
Он остановился в недоумении.
— Впрочем, нет, все в порядке, — остановила она себя. — Только скажи мне вот что — ты когда-нибудь прежде видел меня?
— Да, видел. Я ваш племянник. Я ведь сказал вам, помните?
— Не Роб, — сказала она.
— Нет, я Хатчинс.
Никакого проблеска во взгляде. Она казалась старой-старой, на все свои семьдесят семь лет.
— Я сын… — «Роба» хотел он сказать, но это показалось ему слишком мучительным, — сын Рейчел Хатчинс, — выговорил он и понял, что теперь ему надо уходить прочь отсюда к старой жизни, плотно взятую в кольцо чувств, выдающих себя за любовь, но на поверку оказавшихся неудовлетворенностью и страхом.
Хэт ничего не поняла, никакой Рейчел она не помнила; все же она легко поднялась на ноги, улыбнулась и шагнула к нему: — Но ты все равно можешь остаться, — сказала она.
14–17 июня 1944 года
1
14 июня 1944 г.
Дорогая Мин!
Сейчас раннее утро среды — начало седьмого. Твое письмо пришло в понедельник и оказалось одной из последних соломинок, переломивших спину старому верблюду. Ты приказала мне не писать и можешь сжечь это письмо, не читая; но я провел ночь почти не смыкая глаз, Полли еще спит, так что я уж скажу все тебе, в надежде, что авось ты не сожжешь его сразу.
За неделю, прошедшую со времени моего последнего письма, произошли следующие немаловажные события: место учителя «труда» в Фонтейнской школе оказалось незанятым, и Торн Брэдли, по-видимому, склонен предоставить его мне, если я дам зарок не пить. Мама, Рина, Сильви и Грейнджер — все дошли до точки — причем бесповоротно; они с трудом переносят друг друга, что не мешает им наслаждаться жизнью, так что поселиться у них я не смогу. Но старый кендаловский дом, если его хорошенько продезинфицировать и побелить, можно привести в обитаемый вид — вот только хватит ли у меня духу вышвырнуть на улицу восьмерых негров (одного пока что нет, но скоро будет: старшая девчонка беременна). Хатч отказался жить со мной, если ты будешь в поле зрения; кроме того, он уехал, по-видимому, насовсем — так, по крайней мере, обстоит дело сейчас. Но к этому мы еще вернемся. Пески и волны Атлантического океана по-прежнему хороши, особенно если принять во внимание недавние события (две мировые войны со всеми вытекающими последствиями, сонмы пошедших на дно молодых людей и реакция акул на это обстоятельство). Все виргинские святыни на месте, так же как и виргинские жители — те, с кем мне пришлось повидаться до сих пор… включая мисс Полли, которая непреклонна в своем намерении забрать отсюда свои пожитки, как только я уеду, и начать в шестидесятилетнем возрасте карьеру сиделки (она совершенно справедливо возмущена и удивлена тем, что отец не оставил завещания и вообще никак не позаботился о ее будущем, и за его бесспорным отсутствием вымещает это на мне). Я предложил ей дом со всем его содержимым, но она все равно отказывается, а это означает, что мне придется продать его с аукциона, или сжечь, или поселиться здесь — только вот на что я буду жить? Может, мне питаться страницами из отцовского Вергилия? или бессмертными строками его стихов, посвященных шестнадцатилетней Еве? А тут еще Грейнджеровская Грейси. Она в городе, и я видел ее или, вернее, то, что осталось от нее. Тут я кое-чем поживился — взял у нее обручальное кольцо, которое принадлежало моей бабушке Мейфилд. Отец подарил его Грейнджеру. Могу вдеть его себе в нос — вот только кто будет водить меня? Или — если понадобится — продать, при удаче выручу двадцать долларов (оно совсем немодное, широкое и плоское, возьмут только за вес). Хатч обвинил меня в том, что я прикарманил пять долларов, принадлежавших ему, — это заслуживает отдельной главы, которую тебе читать необязательно. Ну и, без сомнения, с полдюжины мальчишек, которых я знал и, может, даже кое-кого из них обучал (не исключено, что и Сильвин племянник Элберт), кончили свои дни во Франции — для меня же прошла одна скучная неделя, только и всего.