Выбрать главу

Хатч спросил: — Кто это вас так? Вам известно — кто?

Элис кивнула. — Прекрасно известно, лучше, чем что бы то ни было. Его звали Мерион Томас — высокий мальчик с голубыми глазами, такими светлыми, что с пяти шагов они казались совсем бесцветными, и тогда он представлялся мне статуей из теплого смуглого мрамора. А ближе, чем на пять шагов, я к нему никогда не подходила, и то только на уроках латыни. Латинский язык давался ему легко, и он постоянно улыбался, но улыбка его всегда была обращена к первым партам (а я сидела в другом ряду сзади, через три парты от него). Я целый год, изо дня в день, записывала, в чем он приходит в школу — серые брюки, синяя рубашка, растянутый серый свитер, всякие такие мелочи. Мне казалось, что это ключ к познанию его души. У меня до сих пор хранятся эти записи, и, знаешь, в какой-то степени они мне помогли. Я научилась довольно правильно понимать ход его мыслей. Могла проснуться утром, выглянуть в окошко и заранее сказать, во что он будет одет, какие носки на нем будут. Я почти наверняка знала, что вызовет у него улыбку в классе. За весь год мы не обменялись и сотней слов. А затем умер его отец, и ему пришлось поступить на работу — в мелочную лавку на окраине города, где я никогда не бывала. Я тосковала два года: часами сидела и рисовала по памяти его лицо.

— А он знал?

Элис проследила пальцем глубокую царапину на столе, затем дважды повторила свое движение, словно силясь закрепить всплывшую в памяти черту чьего-то лица. — Я прежде думала, что нет. Я уже говорила, он обращался ко мне разве затем, чтобы спросить, что нам задано на дом: но вот два года тому назад, когда умерла моя мама, он вдруг пришел на похороны. Я увидела его в небольшой кучке людей, собравшихся у могилы; и это потрясло меня сильнее, чем сама смерть. Он был почти незнаком с мамой, и я не видела его уже двадцать четыре года, и вот, стоя над гробом матери, я могла думать только об одном: «Что он мне скажет?» Первое, что он сказал, выразив мне соболезнование, было: «Познакомься, пожалуйста, с моей женой», — худенькой женщиной не красивее меня, у которой рот был, казалось, набит зубами. Затем он снова взял мою руку и прошептал: «Видишь, я помнил всю жизнь».

Хатч спросил: — Что он хотел этим сказать?

— Понятия не имею.

— И вы не спросили его?

— Нет. Ведь он мог бы ответить, например, что всегда знал о моих чувствах и благодарен мне, и тогда я поняла бы, что оба мы страшные дураки, бесплодно промечтавшие все эти годы — правда, у него была она, чтобы заполнять пустоту.

Хатч спросил: — А до того случая вы оставались одна? Кроме него, вам никто не был нужен?

Элис усмехнулась и быстрым движением набросала вокруг своей чашки несколько профилей, невидимых на деревянной поверхности стола. — О нет, были и другие, я постоянно сохла по кому-то, во всяком случае, старалась убедить себя, что сохну. Собственно, все они были мне довольно безразличны. Все они были возможными кандидатами, все вполне приемлемые — не кинозвезды, не заморские принцы и все неженатые.

— Вы говорили им о своих чувствах?

— А как же! Я научилась этому, после того как Мерион ушел торговать сушеной фасолью и бечевой. Тут уж я перестала молчать. Поговорю и жду, что будет. Я сказала троим людям, отнюдь не двусмысленно, что хотела бы провести остаток жизни рядом с ними. В числе их была Рейчел. Все они отказались. Вежливо, но отказались.

— А с кем вы сюда приехали?

— С любимой сестрой моего отца. Вот уже третий год подряд я привожу ее сюда, после того как твой дедушка пригласил меня приехать. Она страдает астмой, и горный воздух ей помогает. Но, по-видимому, этому пришел конец.

Хатч сказал только: — А когда вы передумали?

— Насчет чего?

— Вы же когда-то думали, что главное в жизни — это покой; позже вы изменили свое мнение, а потом снова к этому пришли.

— Собственно, я никогда от этой мысли не отказывалась, — сказала Элис. — Даже размечтавшись о ком-то, даже сидя рядом с человеком, которого сама вознесла до небес, я всегда слышала внутренний голос, говоривший мне: «А ведь ты все выдумала, Элис, и сама отлично это знаешь». Понимаешь, Хатч, наверное, я и сегодня могла бы все забыть, прийти от кого-то в восторг — наделить в воображении самое заурядное лицо неотразимой прелестью и беспомощно поддаться его обаянию. Но теперь у меня бывают долгие периоды покоя.

— Когда по большей части? — спросил Хатч.

Элис засмеялась. — Ну и ну! Глава разведывательного управления за работой!

Хатч улыбнулся. — Извините меня. Но мне правда нужно знать.

Она внимательно посмотрела на него, убеждаясь, что он говорит правду. — У тебя есть какие-нибудь дела сегодня утром?

— Нет, нету.

— Тогда я покажу тебе. А то я что-то слишком разболталась.

Хатч кивнул. — В котором часу?

— Через час после завтрака, пусть солнце подымется повыше. — Она встала и опять пошла к раковине.

Хатч остановил ее. — Пожалуйста, скажите мне, что было с моей мамой?

Элис осталась стоять спиной к нему. — В каком отношении?

— Судя по рассказам, она была очень странной.

— В каком отношении? — повторила Элис.

— Во всех — ну, например, почему она хотела меня, хотела Роба, хотела умереть такой молодой, а вас не захотела, когда вы предложили никогда с ней не расставаться.

Элис выплеснула из своей чашки остатки кофе, смыла коричневую гущу и повернулась к нему, улыбаясь. — Все это свидетельствует о ее здравом смысле, все твои примеры свидетельствуют об этом, — сказала она, искренне считая, что говорит правду.

Входная дверь приоткрылась, и в щель заглянула Делла; медленно обвела глазами комнату, затем перевела посерьезневший взгляд на Хатча. — Ну что ж, — сказала она, — недолго побыла я тут хозяйкой, но зато всласть. Не требуется ли кому кухарка? Грудинку умею готовить — пальчики оближешь! Не всякий умеет готовить грудинку, это уж мне поверьте. — Она рассмеялась, и они вслед за ней.

7

К полудню Хатч закончил, как ему казалось, свой рисунок. Четкие линии, выведенные его лучшим твердым карандашом, никакой мазни, никаких теней. Рисунок воспроизводил вид, открывавшийся с голого и плоского уступа, где он сидел уже часа два: скалистый склон горы, спина и голова Элис, сидевшей на другом уступе, пониже, в тени большого искривленного кедра, долина далеко внизу, перерезанная стремительной бурной речкой, и рыжеватая круча (поросшая лавровыми кустами и какими-то неизвестными желтыми цветами), которая подпирала ярко-зеленую гору напротив. Он закусил карандаш и стал сравнивать вид со своим рисунком. Нет, получилось совсем не то, что он видел, не то, что открывалось ему сейчас. Так бывало со всем, за что бы он ни взялся. Просто сегодня утром ему удалось изобразить этот вид только так (придя сюда со старинной подругой матери, он оказался вдруг в прозрачной тишине: ни звука, кроме птичьего щебета да истошного гуденья насекомых в траве — Элис, выбрав себе место и погрузившись в работу, не проронила ни слова). Да нет, и не удалось вовсе.

Именно так преломилось в этой созданной им без посторонней помощи картине то, что явила ему земля этим утром — кусочек ее оболочки, ослепительно прекрасной, покрытой глазурью покоя, призывающей людей сначала полюбоваться ее красотой, а потом уж доискиваться смысла. (Это-то он понимал, понимал уже не первый день, только ни за что не сумел бы выразить словами.)

Труднее всего, как и прежде, было с деревьями — не стволы, рисовать которые было не сложнее, чем человеческие ноги, и назначение которых было ясно — а листва, висячие сады, ярус за ярусом. Листва получилась у него плохо. Скалы, склон противоположной горы, очертания спины и головы Элис, ее широкополая шляпа — все это не противоречило действительности, — его ответный подарок вселенной. Мирное подобие мирного пейзажа, попавшего в поле зрения. Обещание или надежда на то, что еще долгие годы можно рассчитывать на такого рода обмен при общности цели — покое и бережном отношении друг к другу.

Элис шевельнулась, потянулась, но в его сторону не посмотрела. — Ну, теперь хочешь показать мне?