Выбрать главу

Воспоминание об этом — о чуде прошедшей ночи, — как половодье, затопило все вокруг. Момент близости и все, что предшествовало ему… Она встретила его, как было условлено, на краю луга позади их дома. (Она оказалась там прежде него и негра возницы, которого он нанял, чтобы проехать шесть миль до станции, и стояла, с опущенными руками, стиснув кулаки, едва различимая в темноте, и когда он спросил: «А где твой чемодан? Где твои вещи?» — ответила: «Я же сказала, что если приду, то буду вся ваша. Я не взяла из дома ничего. Даже платье, которое на мне, — из обносков тети Лолы».) Сидя рядом с ним, она промолчала всю дорогу и только кивала или отрицательно мотала головой в ответ на его приглушенные вопросы… Так же молча шла к поезду, поднялась на первую ступеньку, но потом обернулась к вознице, который нес чемодан Форреста, и сказала: — Ты ведь знаком с Сильви, — разжала руку и протянула ему золотую пятидолларовую монету. — Отдай это ей, скажи — на память от Евы. В вагоне они не говорили ни о чем, кроме как о законченном учебном годе, словно оба уезжали куда-то на лето — каждый в свою сторону, — с тем чтобы встретиться снова осенью в классе. А потом, два часа спустя, уже здесь, в Виргинии, они сочетались браком при посредстве старенького регистратора с трясущимися руками и его экономки, выступившей в качестве свидетельницы и сказавшей Еве, пока Форрест расплачивался с регистратором: «Дай вам бог счастья!» Затем она прошла с ним квартал по темной улице до этой старой гостиницы, и, когда почерневшая сосновая дверь захлопнулась за ними, надежно отгородив от всего остального мира с его опасностями, она наконец отдалась ему — но не сразу, не спеша, до последней минуты спокойная, прекрасно владеющая собой, хозяйка положения. После того как коридорный зажег им лампу и вышел и Форрест запер дверь на задвижку, он остановился, посмотрел сквозь полумрак на нее, стоящую в трех шагах от него у кровати — лампа находилась сзади, так что она казалась обведенной светящейся каймой, — и сказал: — Благодарю тебя. Она улыбнулась: — За что? — За то, что ты здесь. — Я здесь потому, что хочу этого. — Затем медленно вытянула из волос широкую зеленую ленту и принялась, не подымая глаз, расстегивать бесчисленные пуговки на платье, пока наконец сняла с себя все, сложила аккуратно белье и предстала перед ним обнаженная. Оба стояли неподвижно, она у кровати, он у двери. «Simplexmunditiis», — всплыло у него в мозгу, — Гораций, «Пирре». «Чиста в своей наготе», — перевел эту строку Мильтон, и Форрест считал, что лучше перевести, пожалуй, невозможно, а вот сейчас у него появился свой собственный вариант: «Проста в своей чистоте». Не совсем так, как у Горация, но точно определяет ее. Затем она сказала: — Извините меня, может, моя просьба неуместна, но нельзя ли нам немного отдохнуть сначала? — Он сказал на это: — Зови меня Форрестом вне зависимости от того, устала ты или нет. — Она кивнула с улыбкой и легла в постель, а он задул лампу, разделся и тоже прилег с края и лежал, не касаясь ее, пока она, засыпая, не взяла его за руку. Было около трех часов. Она не выпускала его руку три часа, ни разу не повернулась, только вздрагивала изредка, погружаясь во все более и более глубокий сон, а он, так и не сомкнув глаз, лежал в темноте, потрясенный своим счастьем, удачей, в тысячный раз представляя себе их будущую жизнь. Первый робкий рассвет разбудил ее. Перламутровый, похожий на туман, свет проник в комнату, и она повернула голову и долго внимательно и серьезно смотрела на него, как будто ожидала, что он чему-то научит ее, а может, просто потому, что еще не совсем проснулась. Как бы то ни было, она сказала: — Вот я и отдохнула. — Тогда он высвободил из-под одеяла их давно сомкнутые руки и покрыл ее пальцы поспешными и легкими поцелуями благодарности, осторожно сбросил одеяло с себя, затем с нее — и замер на мгновение, потрясенный простотой и ясностью ответа на все мучившие его вопросы, который обещало дать это новое видение — и она приняла его с радостью. Закрыла свои ясные глаза и руками, крепкими, как лед, скопившийся в трещинах камня, увлекла его к еще запечатанной двери, скрывавшей ее последнее убежище, подходящее к концу одиночество, последнюю тайну, — взглянула на него и тут же улыбнулась, еще крепче прижалась к нему, обхватила, и он сказал:

— Ты должна знать — для меня, как и для тебя, это впервые.

И дальше все стало пополам — время, пространство, ощущения, прелесть новизны.

Жалкий глупец! Он не увидел ничего, потому что не заглянул — даже не догадался, что следует научиться заглядывать, — в ее последнюю, но надежную цитадель — прелестную головку, которая, казалось, так и тянется к нему (еще один хрупкий дар), тогда как каждая клеточка ее мозга истошно вопила об отчаянии, о потерянности, об одиночестве.

Три часа сна не были отдыхом, они были казнью, хуже того — прозрением; все эти три часа она видела, как по ее воле разваливается их семья. Во сне, который длился без перерыва, здесь, в Виргинии, она увидела своего отца в их затихшем доме; он лежал на спине подле спящей матери в их высокой черной кровати — лицо чуть задрано, широко раскрытые глаза сверлят кромешную тьму, стремясь проникнуть сквозь пол и стены, отделяющие его спальню от Евиной. Когда это ему удалось, он долго обшаривал глазами пустую половину кровати (позади спящей Рины), затем закрыл их, стал медленно перекатываться огромным телом влево и лег плашмя на спящую мать — она так и не проснулась, когда он приник открытым ртом к ее губам и стал поглощать ее короткие отрывистые вздохи, пока не выдышал ее дотла, до смерти. Тогда он поднялся и пошел, не зажигая огня, в соседнюю спальню — он хорошо ориентировался в темноте, — где и повторил свое респираторное хищение, выдышав Кеннерли, который мог бы оказать сопротивление, но хотя не спал и во все глаза глядел на отца, смиренно принял смерть. Затем отец пошел наверх к Рине, которая тщетно пыталась бороться с ним, однако скоро и голова ее и тело исчезли под ним, не просто лишенные дыхания и жизни, но поглощенные им, чтобы, войдя в его плоть, дать ей питание. Затем он перекатился с пустого теперь места Рины на середину кровати и лег на спину, по-прежнему сверля в темноте взглядом штукатурку, и сказал: — Ну, а теперь Ева.

Форрест отъединился от нее, подтянул простыню и одеяло и укрыл ее и себя. Она лежала на спине, он на левом боку, справа от нее, видя перед собой ее профиль. Нужно проверить, смогут ли они — решатся ли — разговаривать, найдут ли нужные слова после того, что произошло наконец между ними. Он с усилием подыскивал слова — вопрос лучше всего — и вдруг понял, что лишь тратит попусту время.

— Чем бы нам заняться, когда мы встанем? — сказал он.

Глаза Евы были по-прежнему устремлены в потолок, но голос прозвучал ласково:

— Решай сам.

Он повернулся на спину и стал думать, затем дотронулся под одеялом до ее бедра.

— Мы купим тебе кое-что из одежды и пошлем телеграмму сестре о нашем приезде.

— Не говори мне, — сказала Ева.

Он вопросительно посмотрел на нее.

— Ты сам придумай, что мы будем делать, и распоряжайся мной, только ничего не говори заранее.

Он обдумал и эти слова и улыбнулся.

— Решено, — сказал он с улыбкой, — решено давным-давно. — И снова достал из-под одеяла ее руку, желая поцеловать ее, перед тем как встать.

Но когда его пальцы сомкнулись вокруг ее запястья, она потянула руку к себе.

Подумав, что ей неприятно или, может быть, больно, Форрест отпустил ее и, кивнув с улыбкой, сделал движение встать.

Но она протянула другую руку, взяла его за плечо и с неожиданной силой привлекла к себе, отдавая ему свое прохладное теперь тело. Затем, сомкнув руки у него на затылке, прижала его губы к своим и в молчании, стойко перенесла вручение дара, которого сама искала.

5