— Ты получила мое письмо?
Анна кивнула. Глаза ее сияли. Аркадий Иваныч взглянул на чемоданчик.
— А это как же ты…
Анна засмеялась, быстро сняла шубейку.
— Не ждал гостьи. Я к тебе с вещами. Я теперь от тебя не уйду. Понимаешь?
Она подошла к тахте совсем близко — высокая, румяная, с блистающими глазами. Большие красные руки довольно ясно освещались лампой — она стояла перед ним обликом силы и молодости, свежей, страстной жизни. Аркадий Иваныч вдруг ослабел. Взял руку Анны, припал к ней лицом и глазами, поцеловал — всхлипнул.
— Как же ты, — бормотал, вздрагивая подбородком, — как же ты там своих… латышей бросила… как ты сказала, они небось рассердились?
Но Анна ничего уже не могла рассказать. Губы ее дрожали, она обняла его, припала, а вернее притянула к себе, заполонила, закрыла, точно защищая. Она была в состоянии того счастливого бешенства, когда золотые токи пронзали всю ее, когда она себя уже не помнила, но только знала, что может сдвинуть камни, горы, и сейчас тело Аркадия казалось ей слабым и легким, она могла б его поднять, как чемодан.
— Мой, мой… никому не отдам, вылечим, опять будешь здоровый, вместе будем. Мой…
В свое время Аркадия Иваныча действительно знал весь уезд. Не потому, чтобы он был богат. Именьицем владел небольшим, состоял при дворянской опеке — в учреждении вялом и невидном. Занимал пост какого‑то секретаря, а жил больше у себя в Машистове. Часто разъезжал по ярмаркам, базарам, много охотился — и с великим князем, и с покойным Немешаевым, бывал на всех дворянских и земских собраниях, играл и на биллиарде, умел закусить, выпить, расправляя свои длинные усы и молодцевато держась в черной суконной поддевке с кавказским поясом, — как же его было не знать?
В городском костюме он сильно проигрывал. Ни воротнички, ни манжеты не шли к его сильно загорелому лицу с темными пятнышками, к огромным грубоватым рукам. Прямой воротничок и белый атласный галстук стесняли его.
Он умел разговаривать и с поденщицей, и с учительницей, и с барыней. Был и женат, и неженат, смотря по взгляду. И сам бросал, и его бросали — не иссякал лишь в нем источник благоволения. Женщины это чувствовали и не были к нему суровы.
Весь первый вечер он не мог успокоиться. Говорил мало, но по его глазам, по тому, как он вертелся, как молча брал ее руку и гладил, Анна поняла, что он что‑то кипит. Это и трогало ее, и волновало. «Чего это он… Что такое?»
Сама же она сразу почувствовала себя хозяйкой, госпожой этого нехитрого холостяцкого, однако же насиженного жилья. Арина сдалась ей беспрекословно. Анна везде сама чистила, убирала, привела в порядок и столовую, и кабинет, разложила даже на письменном столе в порядке старые накладные и ненужные прейскуранты. Временами, перебирая его бумаги, чувствовала некоторую боязнь (знала его характер) — не наткнуться бы на какое–нибудь письмо, на угол неизвестной и враждебной жизни. Но ничего не нашла. Зато в столовой обнаружила следы иных грехов: бутылку самогона, дар Похлебкина.
— Вот, — сказала она, подойдя к нему и постучав пальцем по стеклу, — вот где здоровье твое — на донышке!
Аркадий Иваныч улыбнулся.
— Не судите, да не судимы будете.
Эти слова, немногие, какие знал он из Евангелия, Аркадий Иваныч вспоминал нередко — может быть, потому, что и себя ощущал небезупречным и ему нравилось, что в священной книге, которую читают в церкви, — даже и там есть снисхождение к нему.
— Судимы или не судимы, а этого зелья ты больше и запаху не услышишь.
— Жаль, — сказал Аркадий Иваныч серьезно.
— Ничего не жаль. У самого то да се, в постели лежит… Э–э, да что говорить! Поскорей бы эта докторша приехала, уж хорошенько бы узнать, что да как…
Аркадий Иваныч свернул козью ножку и закурил.
— Я лежу, но довольно хорошо чувствую себя сейчас… Ты… и на гитаре не позволишь мне попробовать?
Анна посмотрела на него. Глаза ее вздрогнули, повлажнели. Она сдержалась, молча встала, вышла в другую комнату, вернулась с гитарою и положила ее на постель.
В это время за окнами машистовского дома, над Серебряными и Мартыновками начиналось то белое «действо», которое называется метелью, когда носятся по полям дикие косяки, стучит, ухает, наносит сугробы, задувает ложочки, напояя воздух острым благоуханием, колюче хлещет лицо снежной пылью.
На окнах стали налипать звездисто–путаные узоры. Белый свет яснее лег в немолодые комнаты машистовского дома с топившейся голландской печью, старыми фотографиями на стенах, запахом медвежьей шкуры, ружей и лекарств.