Выбрать главу

— Не-е… Мы за Родину! За Сталина! — Дядя Ваня совсем уже тепленький, косоватый, черный чуб упал на глаза.

— Да я не о том, Иван. — Отец выпивший, но не веселый, подбородком на сведенные меха любимой своей трехрядки. — Не о том я… Вот помню: дождь, грязища непролазная, и один, — губы посинели, шея гусиная, — завяз, и сил нет сапоги вытащить. Дергает их из грязи и плачет, поверишь, прямо слезами. Винтовка, родная наша, образца 91-го года, выше его. Тяжелая, он ее-то едва волокет, а тут сапоги… А потом, после уже, угодили мы под танки, он: «Ура!», в рост и на танк с той самой винтовкой. С одной винтовкой, Иван… Ну, его… и березку, рядом там стояла… Только месиво за гусеницами. Вот зачем это все? Эх…

Дядя Ваня пьяно качает указательным пальцем:

— Во! В самую точку — «зачем?». Он себя героем оказал — и все тут.

Мне не хочется их слушать, но я не могу себя заставить оторваться, как на уроке географии, когда наш контуженный учитель по прозвищу Сей Иваныч, закатив глаза и брызжа слюной, начинает бормотать про окопы после бомбежки, где он подобрал три руки, оторванных по локоть.

— Да-а… — тянет отец. — Только б я таких героев и близко к переднему краю не подпускал. — Он ненадолго замолкает, и зрачки у него расширяются, словно от боли. — А кто не погиб?.. В семнадцать-то лет научившись убивать… Это ж еще хуже. Помнишь, Иван, какой у нас после войны бандитизм открылся? Думаешь — просто так? Те же пацаны, каким война душу поломала…

Мне почему-то делается холодно в жаркой избе. Я знаю, о чем говорит отец. Иногда мне даже кажется, что я помню черное, ночное окно на улицу, два хмурых лица за ним, одно — моего сводного брата. Но это лишь кажется, я ничего не могу помнить, мне было тогда полтора года. И окно, и разговор через форточку — из рассказов матери.

— Папа, пусти нас.

— Иди к воротам, но только один и без вещей.

— Нет, папа, так не пойду.

— Иди, Володька. Опомнись. И узлы брось. С награбленным не пущу, ты меня знаешь. Ну, что тебе это барахло и этот бандит?! Не позорься и меня не позорь.

— Не пускаешь, значит? Ладно, папа, я уйду. Не пожалей, смотри.

— Если уйдешь, запомни: отца у тебя больше нет!

Я всю жизнь возвращаюсь к этой истории. Прав был отец или не прав? Жесток или не жесток? И не могу решить. Но всю жизнь я боюсь сделать что-нибудь недостойное и услышать: «Запомни, отца у тебя больше нет». Отца давным-давно нет в живых, никто не может сказать мне тех беспощадных слов, а я все равно боюсь, может быть, того, что однажды скажу их сама себе.

Отец не умел прощать. Вернее, были вещи, которые отец, по натуре незлопамятный и добрый, прощать не мог, никому. И случись ему самому оступиться, предать или сделать подлость, он бы, не дрогнув, рассчитался с собой. Но не случилось. Потому, наверное, и не случилось.

Теперь уже вряд ли кто ответит, откуда взялась в простом крестьянском пареньке этакая твердость, кодекс чести, если хотите. Да и понять теперь трудно. Мы — другие, время — другое. А так ли? Не слишком ли много мы себе прощаем? Легко оправдываемся: «бытие определяет сознание», нам, дескать, не дали, не научили, заставили. И отец бы нас не понял. Он был абсолютным атеистом, «не бог, не царь и не герой» определяли его способ жизни, он определял его сам, исходя единственно из внутреннего своего кодекса. Не думаю, чтобы оттого ему легче жилось.

Володьку отец больше не видел, я — тоже. Моего сводного брата вместе с дружком и узлами, которые при этом именовались вещественными доказательствами, взяли на квартире его матери, судили, и он бесследно сгинул где-то по лагерям. Отец никогда не упоминал о нем.

Отец о многом не упоминал. Я, например, совсем не знала о первой его жене, с которой в 20-е годы они разошлись по политическим убеждениям: он был большевик, она — кадетка. Не знаю, как отец, но она любила его всю оставшуюся жизнь, как умеют любить только русские женщины — отчаянно, безнадежно и до конца. И никакие политические взгляды, никакие партии ничего здесь не могут изменить. Что все они в сравнении с такой любовью, с ее светом?

Не знала я и того, что, словно в плохом романе, вторая жена отца, мать Володьки, сбежала с интендантским майором, оставив лишь короткую записку: «Петюша, устраивай свою жизнь как знаешь, я свою жизнь устроила». И отец вернулся с фронта в холодную и гулкую от пустоты квартиру, где на кухне одиноко плакала старуха, отцовская теща.

Да мало ли чего я не знала о нем! Говоря словами анекдота: «Знания, которыми не обладали древние, были весьма обширны». А я-то жила и думала, что знаю все. И вдруг оказывалось… Вот это «оказывалось» каждый раз удивляло, выводило из себя, восхищало или злило, но главное — лишало уверенности, что мир таков, каким я его представляю.