Так говорила не одна Карин. Избавься от него, подумай, что ты делаешь, ведь это обуза на всю оставшуюся жизнь. Когда ему исполнится десять, тебе будет пятьдесят три, в этом возрасте силы уже не те. Ты хотя бы хромосомный анализ сделай, или ты совсем сдурела? Подумай, что скажет Карин, говорили некоторые.
Может, и я бы говорила те же глупости, если бы все это случилось с кем-нибудь другим. Ведь глупо повторять расхожее мнение, даже не пытаясь услышать того, кто это мнение не разделяет. Откуда оно вообще берется, это расхожее мнение? От глупых людей? Вполне возможно. Расхожее мнение часто похоже на житейскую мудрость, все так умно и понятно, а кто станет спорить с житейской мудростью? Но расхожее мнение опасно вдвойне — его легко принять за истину, обманувшись тем, что его все подхватили. Собственное мнение против расхожего — все равно что комариный писк против мычания коровы. Хорошо, что малышей и школьников учат ничего не принимать на веру и полагаться лишь на собственное мнение. Но они дети, а мы взрослые, и стоит им подрасти, как они запоют иначе и станут такими же умными, как мы. И так же, как мы, станут больше полагаться на чужое мнение, чем на свое собственное.
В общем, вокруг меня все говорили примерно одно и то же. И лишь одна бездетная старая женщина, соседка матери по отделению, ничего такого не сказала. Она только молча положила руку мне на живот. Не сомневаюсь, что кое-кто из тех, кто меня отговаривал, мне завидовал.
— Ну ты и храбрая! — говорили они. — Откуда у тебя столько смелости?
И вдруг наступала тишина.
— При чем тут смелость? — удивлялась я. — Меня же никто не спрашивал, хочу я или нет.
А Дорис, которой рожать было уже поздно, сказала, что непременно родила бы, если б могла.
В наших отношениях со Стуре словно лед тронулся, только без гула и треска. Просто растаял. Но если бы я не пережила всего, что было связано с рождением, жизнью и смертью Эрика, я бы так и не поняла слов, которые однажды услышала от доброй знакомой: не лишайте людей их страданий.
Все дурное во мне как будто растаяло, хотя и не сразу. Когда тяжелобольной узнает, что опасность миновала, он еще долго боится в это поверить. А выигравший в лотерею поверит в свою удачу, только проверив таблицу выигрышей в банке. Так было и у нас со Стуре. Потихоньку-потихоньку. Но когда мой живот стал расти на глазах, Стуре был на седьмом небе от счастья. Я не делала никаких анализов, не ходила к врачу, только к акушерке, которая слушала сердцебиение ребенка. Я рассуждала так: если это чудо, то при чем здесь врач?
7
В нашем центре есть библиотека, и мы, сотрудники, тоже можем брать в ней книги. Мой кабинет находится в одном коридоре с библиотекой, иногда после обеда я беру туда с собой кофе и просматриваю там книги. Запах библиотеки напоминает мне о философии и мудрости. В библиотеке почти никого не бывает, и книгам, должно быть, скучно. Я представляю себе, как они, услышав, что кто-то вошел в библиотеку, прилагают все усилия, чтобы их заметили и сняли с полки, они подмигивают и как бы говорят: возьми меня, возьми, я самая интересная! Столько труда вложено в каждую из книг, а теперь с них даже пыль толком не смахивают. Большая часть книг старые, из рук писателей давно уже выпали перья, а пишущие машинки превратились в металлолом, так же, как и скальпели выпали из рук хирургов, — дело в том, что часть библиотеки занята архивом, оставшимся с той поры, когда центр был настоящей больницей, в которой делались операции. Старые пациенты до сих пор с уважением и признательностью вспоминают суровых докторов. Однажды отец Хеннинга, Оссиан, загнал себе глубоко под ноготь занозу, она засела так крепко, что, сколько он ни парил себе палец, ничего не помогало, пришлось идти к врачу. Тот врач был настоящей грозой больницы, о нем до сих пор ходят легенды, а Оссиан, я думаю, и тогда был не робкого десятка — он высказал врачу все, что о нем думает.
— Доктор велел мне согнуть здоровые пальцы, а потом как ухватит за больной, да как притиснет его к какой-то пластинке на столе, у меня аж в глазах потемнело, а он — возьми да гаркни: Кончай вопить, сукин сын!
Фотография этого врача, как и других, висит в коридоре. Седые усы щеточкой и взгляд острый, как кончик иглы. Позволь он себе так говорить с больным в наше время, тут же вмешалась бы газета «Экспрессен» и общество защиты больных.
В одной старой пожелтевшей библиотечной книге я прочла интересную мысль. Я выписала эти несколько строчек, но не записала номер страницы; всегда так: помню, что в книге было интересное место, а найти его не могу, оно как будто прячется от меня — ишь, мол, чего захотела, премудрость так просто в руки не дается. Сколько раз я перелистывала ту книгу, мне хотелось узнать, в связи с чем это было сказано. А сказано было вот что:
«Те дни, о которых в моем дневнике сделаны записи, остались со мной навсегда».
Я не вела записей в те дни, когда Эрик был жив, а их было много, но, как и все счастливые дни, они пролетели очень быстро. Фотографии у меня есть, а вот записей нет, и все-таки те дни остались со мной навсегда, без них я была бы совершенно другая, это — мой фундамент. И мне даже страшно подумать, что годы до рождения Эрика и после его смерти не стали бы моим фундаментом, останься он жив. «Не лишайте людей их страданий». Это сказала мужественная женщина. Я пережила трудные годы, но, боюсь, и их было бы недостаточно, я бы их просто забыла, если бы впоследствии моя жизнь была слишком легкой. Эти слова о страданиях оправдывают их существование, или я не права? Нам-то кажется, что только счастье имеет право на существование. Что счастье — это закономерно, а несчастья вообще быть не должно. Несчастье — это ошибка. В таком случае почти все, что творится в мире, ошибка или еще хуже — преступление. Но мы продолжаем думать, что только счастье имеет смысл. Радио, телевизор, газеты каждый день стараются разубедить нас в этом, а мы стоим на своем. И нам легко оставаться при своем заблуждении, пока несчастий так много, что они сливаются в огромный ком. Но с другой стороны, обычное несчастье, несчастье, которое обрушилось на того или другого человека, ворвалось в чью-то жизнь, разве это тоже преступление или ошибка? Такое несчастье, которое становится вехой в чьем-то зеленом пейзаже? А мы говорим: это так ужасно, так бессмысленно, так ужасно бессмысленно! Зачем столько бессмысленных несчастий?
Если верить, что только счастье имеет право на существование, как тогда объяснить несчастье? Как несчастный случай? Все, дескать, под Богом ходим? Но кто же из нас не слышал и не говорил сам: погодите, он свое еще получит! Под этим подразумевалось: жизнь преподаст ему урок. Это означает одно: мы все признаем, что в несчастье есть какой-то смысл.
Увы, это так и есть, но признаваться в этом страшно, кажется, что накличешь беду. Чем обернется признание, будто несчастье существует на законном основании? Перед несчастьем надо захлопнуть дверь, не пускать его на порог, его можно только ненавидеть. А кто этого не делает, играет на руку дьяволу.
Но, бывает, мы сами призываем несчастье, иногда его поначалу можно даже принять за счастье, пока это счастье однажды не превратится в свою противоположность. Словом, иногда мы сами призываем его или усердно помогаем ему, так сказать, превышаем скорость. Что правда, то правда.
Может, и я сама призвала несчастье на свою голову? Кто знает. Зато теперь я стала не то чтобы умной, но гораздо умнее, и у меня пропал страх. Страх-то пропал, однако тревога осталась. Как это совмещается в одном человеке?
В то лето Эрику было три года, в воскресенье Стуре возился с моей машиной, а я сидела возле веранды и нарезала лоскуты для половиков, это для Дорис — сама она не успевает. Одни тряпки я резала, другие с треском разрывала на ленты. Эрик, голышом, бегал по двору, собирал камешки на дорожке перед гаражом, гонялся за бабочками, залез в машину, которая стояла открытой, но бибикать ему не позволили, а без этого в машине нечего было делать. Все вокруг дышало Летом и Красотой. И вдруг мы услышали его крик, громкий и отчаянный, но увидели его не сразу. Он с криком выбежал из-за старой уборной, которая стоит возле зарослей малины. Стуре первым оказался возле него, он рассказывал потом, что ему почудилось, будто вокруг Эрика вьются птицы, он не сразу понял, что это шершни. Стуре подхватил Эрика на руки и побежал ко мне, по ноге у Эрика полз шершень, Стуре прибил его рукой. Мы сначала не поняли, как это опасно, ножка у Эрика покраснела и затвердела, а сам он сделался вялым и сонным; в машине я сидела с ним на заднем сиденье, нам пришлось поехать в город, потому что наш центр в Гудхеме по воскресеньям не работает. Как раз когда машина остановилась перед пунктом неотложной помощи, Эрик несколько раз судорожно глотнул воздух. В это мгновение он и умер, сказала мне потом женщина-врач, неужели ты не поняла!