Сив! При одной мысли о ней у меня внутри все переворачивается. С некоторыми людьми сходишься легко, а с другими не сходишься вообще, я никогда не сошлась бы с Сив. Она работает у нас уже два года, и я знаю, что мое первое впечатление часто бывает обманчиво, но на этот раз я не ошиблась. Я не доверяю такому типу людей — склонив голову набок, они обнимаются с каждым встречным и все-все понимают, потому что сами пережили то же самое! Теперь она понимает Бу! Будь это кто-нибудь другой, любая другая женщина, не Сив, и любой другой мужчина, не Бу, я бы, может, тоже поняла его, но теперь… Неужели его так пленили ее подушки, правда, у Карин с этим плоховато. Сив не носит бюстгальтеров, на ней всегда лишь тонкая блузка, и грудь колышется под ней, как буйки на воде. Халат у нее всегда нараспашку, она стучит по коридорам своими каблуками, оставляя за собой стойкий запах духов.
Многие говорят, что запах больницы внушает им страх, хотя на самом деле в больнице вообще ничем не пахнет. Так вот, мои духи — это психологическая поддержка, говорит она. Наверное, ради психологической поддержки она постоянно болтается по коридорам; а может, у нее потребность показывать себя, кто знает, но она то и дело пробегает по коридорам с какими-то документами, чаще всего направляясь к врачам. Но только один из врачей согласился обследовать ее поподробнее, да и то, говорят, это было лишь беглое обследование — он проработал у нас не больше месяца. Сив была замужем, у нее две взрослые дочери, муж у нее был богатый, как она говорит, и он выплачивает ей содержание, а может, он просто рад от нее откупиться? Но Бу? Неужели Карин не почувствовала запаха духов? Или он сам начал душиться одеколоном? Нет, это неправда! Я гребу так, что трещат весла. Когда я привязываю лодку, у меня дрожат руки.
Стуре, как всегда, заснул перед телевизором, на экране творилось нечто невообразимое: то тут, то там мелькали огненные всполохи и два придурка, широко расставив ноги и закрыв глаза, вопили так, будто каждому в штаны заползло по гремучей змее. Я выключила телевизор, и Стуре проснулся, и я тут же, стараясь унять дрожь, рассказала ему все, что узнала:
— Ты слышишь? Можешь себе представить? Такой наглец, приезжает туда с этой тварью и заявляет, что с Карин у него покончено, коротко и ясно. И стыда ни в одном глазу. Угорь ему, видите ли, понадобился для пирушки! И ехать за угрем именно к Ольссону!
До Стуре не сразу доходит смысл моих слов, и если бы я не была так взволнована, то разволновался бы он, у нас так всегда — либо я волнуюсь, либо он. Разделение труда. Однако он тоже рассердился.
— Какого черта!
— Вот именно! Но что же нам делать? Если он был там в девять вечера и собирался ехать на какую-то пирушку, значит, его ночью не было дома и Карин не может этого не знать. Или, во всяком случае, он вернулся очень поздно. Вот разве что без угрей пирушка не состоялась… Это ж надо додуматься, притащить ее с собой к Ольссону!
— Он мог ей сказать, что ездил по служебным делам. Или, может, он тогда, после Ольссона, вернулся домой? А что это за Сив?
— Да я же тебе про нее рассказывала, ну эта, которая всегда такая милая и обаятельная. Распахни свою душу! Береги все хорошее, что у тебя есть! Каждый человек достоин твоей улыбки. Уж сама-то она распахнута будь здоров! Грудь у нее вот такая, и она носит ее, точно два прожектора, ты бы, наверное, тоже ослеп. То-то я замечаю, она так странно на меня поглядывает в последнее время. Нет, ты только подумай! Ведь она знает, что у Бу дети!
— Мало ли что он ей там наплел. Сказал же он, что с Карин покончено.
— Н-да. Но Карин мне сказала, что у него никого нет.
— Она нам не все рассказывает. А ему все готова простить.
— Это верно. Она только дуется и возится целыми днями с детьми.
У нас такие славные, симпатичные внуки, их фотографии стоят на книжной полке рядом с фотографией Эрика, сделанной за несколько недель до его смерти. По-моему, Карин считает, что, потеряв Эрика, я уже не могу любить Енса и Эву. Если я говорю Енсу: какой ты большой, как ты вырос — и обнимаю его, она подозрительно смотрит на меня, в ее глазах недоверие. Как будто я обнимаю не Енса, а Эрика, который был бы сейчас таким же большим. Разумеется, я помню Эрика, но это не мешает мне любить Енса. И я не переношу свою любовь к Эрику на Енса, это два совершенно разных чувства. Перенести любовь с одного на другого невозможно. Пожалуй, я даже Енса люблю чуть больше, потому что он с нами, когда я гляжу на него, меня охватывает какая-то особая нежность. И Енс и Эва — то, что Карин называет «современные дети», они не способны помолчать и вести себя тихо, мы со Стуре не раз спрашивали, нельзя ли их угомонить хоть ненадолго, чтобы можно было поговорить, не повышая голоса, но Карин отвечала, что дети, как и взрослые, имеют право жить и заявлять о себе, такое теперь время. Она ни разу не сказала, но я знаю, о чем она думает: и Эрик был бы точно таким же.
Мы со Стуре, наверное, слишком старомодны, все равно что ножная швейная машина в эпоху электрических. Но мы очень устаем, когда они бывают у нас или мы у них. Разговариваем мы односложно, и разговор все время прерывается: либо детям что-то понадобилось, либо они просто кричат. Думать некогда, мысль не успевает оформиться в слова, невозможно ни спросить что-нибудь, ни ответить. Когда мы возвращаемся домой или когда они уезжают от нас, нам кажется, будто над нами пронесся ураган и мы выглядываем в окно, чтобы узнать, почему вдруг стало так тихо. И потом, приехав домой или, наоборот, после их отъезда, вспоминаешь, о чем беседовали, и понимаешь, что несказанного осталось гораздо больше, чем сказанного. У нас все-таки бывает потише, потому что у них весь день орет радио, а если я прошу Енса выключить его или убавить звук, он, взглянув на Карин, понимает, что меня можно не слушаться. Мы радио не выключаем, говорит Карин. Ты просто к нему не привыкла. Детская забита игрушками и напоминает муравьиную кучу, но заставить их успокоиться может только телевизор, все остальное время их что-то гонит, будто они на охоте, и каждый из них одновременно и дичь, и охотник, и гончая. Но, видно, их всех это устраивает.
— Когда вы с Бу успеваете поговорить? Вечером?
— Вечером! Вечером я с ног валюсь от усталости! Ты думаешь, легко, когда дома, кроме своих, еще трое чужих детей? Да и Бу тоже устает.
Я чувствую свое полное бессилие. Мне куда легче разговаривать с детьми Дорис, чем с Карин, которая почти все мои слова принимает в штыки. Так же как и я когда-то мамины. Я никогда не могла рассказать матери о своих неприятностях, любая моя неприятность не могла существовать для нее сама по себе, словно это случилось с кем-то другим; мама переживала не столько из-за неприятности как таковой, сколько из-за того, что переживаю я. Такая близость уже мешает и не позволяет человеку быть откровенным. Близкие отношения необходимы, но порой они слишком болезненны, сложны и сковывают свободу.
— Ладно! — решительно говорит Стуре. — Наше вмешательство тут не поможет. Но это же надо, так врать!
И чтобы излить все без остатка, благо есть кому, я рассказываю Стуре про охотничьи угодья и рыбные заводи, про то, как у Карин не хватило духу оборвать Бу в присутствии посторонних.
— Раз так, черта лысого увидит теперь его папаша, а не лосиную охоту. Я тебе не рассказывал, а пару лет назад, когда мы ездили в Стокгольм на охотничью выставку, мы вечером выпивали в гостинице, и кто-то, уже не помню кто, спросил: а где же Эрнст? Ну, мы пошли к нему в номер, а он сидит там, и с ним еще один тип, Эрикссон, и оба пьяные вдрызг; Эрнст сидит в одном исподнем на краю постели и названивает бабам. У него весь бумажник забит объявлениями массажисток, вырезанными из газет, — все равно как псалтырь с закладками. Он звонит, а Эрикссон ждет.