И снова мы едем: Стуре — впереди, я — сзади. Мы съезжаем с холма, встречный ветер так силен, что воротничок блузки хлещет меня но горлу, блузка надувается — я сегодня без бюстгальтера, и мне очень приятно. Карин и Бу вряд ли будут вместе ездить на велосипедах, когда достигнут нашего возраста. Жаль. Бу будет кататься с Сив, Карин тоже, вероятно, найдет себе другого, но это будет уже не то. Ты любишь музыку? В общем, да. Ты ешь чеснок? Да, только немного. Не говори так с моими детьми, они к этому не привыкли! И так до бесконечности. Его старая жена, ее новые свекор со свекровью, его дети в первую очередь, нет, мои дети в первую очередь. И где она вообще кого-нибудь встретит, если она продолжает сидеть днем с детьми. Ей надо начать бегать или записаться в какой-нибудь клуб. Впрочем, это она решит сама. А Бу, конечно, захочет встречаться с детьми, он все-таки отец, правда, еще неизвестно, есть ли у него отцовское чувство. Остается ли отцом тот, кто покидает корабль с детьми? По крови он им отец, но кто знает, готов ли он выполнять родительский долг? Для меня слово «отец» означает прежде всего того, кто всегда рядом, под рукой. Ладно, все это не моя забота, им распутывать эти узлы, им страдать.
А со мной всегда мои вехи и то «главное», которое мне в конце концов открылось. Мне бы и в голову не пришло, что оно существует, по крайней мере в моей жизни, однако я заплатила за то, чтобы узнать это. И теперь я знаю, это «главное» есть; оно как особый мир внутри меня, но как трудно его осмыслить. Если бы меня стали спрашивать: ну и что же ты в итоге узнала? Как, скажите на милость, мне объяснить все это?
Мы подъезжаем к продолговатому лесному озеру, которое блестит за березами. Несколько лет подряд мы собираем на его дальнем берегу морошку, почти всюду берега озера болотистые и мшистые, и по ним пройти невозможно, даже большие кочки не выдерживают тяжести человека. Но рыба здесь плещется, Стуре считает, что это плотва, караси и лини — они родились и всю жизнь провели в этом своем питомнике, только как они сюда попали, ведь озеро болотного происхождения? За озером есть незаметная тропинка, ее разглядит только тот, кто про нее знает. Стуре сворачивает на эту тропинку. Ехать по ней — все равно что ехать по узкому ремешку. Теперь я знаю, что на уме у Стуре — тропинка ведет к Хеннингу и Дорис.
На этой тропинке не до размышлений, тут можно только ехать, да и то с трудом. Сплошные камни и корни, того и гляди потеряешь равновесие. Стуре укатил далеко вперед, ему весело, у него еще остались мальчишеские замашки. Сейчас мне не до леса, я смотрю только на землю под колесом, а ведь здесь чудесный бор, весной я в этом бору собираю сморчки.
И снова заросшая дорога, тихая, безлюдная, хоть ложись и спи на ней ночью. Кругом клены, дубы, березы, летом красиво, а зимой лучше в хвойном лесу. Весной здесь под деревьями много незабудок и ландышей. Жарко, рубашка Стуре потемнела от пота. Мне нравится запах его пота, и моего — тоже, свежий пот хорошо пахнет.
Так что же я отвечу, если меня станут спрашивать, что я узнала? Отвечу так: пусть я жалуюсь, что многое на свете причиняет страдание, зато я не жалуюсь, что мне пришлось его изведать, потому что без этого я не была бы собою. Это я скажу для начала. Когда Ёран проводит свои исследования, составляет отчеты и чертит графики различных несчастий, то в них речь идет только о самих несчастьях и ни слова об их возможных последствиях. Это неправильно, но в сферу исследований последствия не входят, потому что это внесло бы в них нечто личное, а ученых интересуют только проценты.
— Гляди! — кричит Стуре. — Ястреб-тетеревятник!
Нет, к сожалению, я его не видела… Ни один социолог не может сказать: радуйтесь, что у вас все так плохо, от этого умнеют. Нельзя в конторе по социальной помощи повесить табличку с надписью: «Не лишайте людей их страданий».
И себе я этого не говорю, разве что скажу, когда все уже будет позади. Я стараюсь избегать разочарований, но безуспешно. Наверное, я бессознательно все время чего-то жду, если так часто меня постигают разочарования.
Может быть, это объясняется тем, что жизнь, какой бы трудной она нам ни казалась, хочет заставить нас отказаться от этих бессознательных ожиданий? Вера не защитит. Мы рождаемся с грузом веры, она необходима нам, пока мы не поймем, что почти ни во что верить не стоит. И когда мы наконец вылупимся из яйца, в котором сидели вплоть до сорокалетия, то уже все остальное время будем учиться понимать. Вера так дорога всем, потому что приятна и удобна. Приятно и удобно верить в добро, в человека — потому и трудно поверить тому, что верить вообще нельзя. Мы отдаем сто процентов веры и любви и еще Бог знает чего и считаем, что чисты сердцем, если верим в человека, в добро, — но когда все, во что мы верили, рухнет, мы будем плакать, что нас обманули и предали. Однако своей вины в этом не увидим. Один должен платить за то, что удобно другому. За удобство всегда нужно платить. Карин неудобна, она полагается на Бу больше, чем на самое себя, но каждый должен сам нести бремя своей жизни. Я бы не хотела взвалить на Стуре свое бремя, оно мне дорого, оно — мое.
Но я знаю, что я пыталась это сделать. Когда совершил много ошибок, благо состоит в том, что в следующий раз узнаешь их по запаху. Нельзя погрузить автомобиль на велосипед, а потом сокрушаться, что велосипед сломался. Примерно так я всю жизнь относилась к матери. Мне так хорошо с нею теперь, потому что я принимаю ее такой, какой она была и есть. А не такой, какой мне хотелось бы ее видеть. Как много этого «хотелось бы» стоит между Карин и Бу. С обеих сторон. Они уцепились за это «хотелось бы», а не за то, что есть. И горько разочаровываются.
Я чувствую себя такой мудрой, сидя в седле велосипеда, — во всяком случае, у меня есть все основания так думать, — словно у меня с глаз спала пелена. Так бы ехать и ехать навстречу ветру! Если уж пелена рано или поздно должна упасть, то нужно и самому стараться от нее избавиться, это нужно иметь в виду. Когда вас постигнет очередное разочарование, вспомните: вот, опять с моих глаз спадает пелена — и скажите: слава Богу! Страдая, вы избавляетесь от пелены. И утешайтесь тем, что это избавление помогло вам лучше узнать и себя, и других.
Я отрываю взгляд от дороги, уж очень здесь красиво. Синие горы окружают озеро. Оно блестит, словно на дне голубой чаши. Эта красота делает меня такой богатой! Просто неслыханно богатой.
Дорис и Хеннинг не видели и не слышали, как мы подъехали, ведь мы были на велосипедах, поэтому Хеннинг не успел встать с дивана — он отдыхал после обеда, сегодня как-никак воскресенье. Он так и остался лежать, только приподнял голову и махнул нам рукой, и все; я улыбаюсь ему, он — мне, и только мы вдвоем понимаем смысл этой улыбки. Из спальни приходит Дорис, она тоже отдыхала. Дорис причесывается и зевает, кажется, будто дом уже не может вместить в себя весь этот воскресный покой. Мы садимся на кухне, на столе лежит наполовину разгаданный кроссворд и тупой карандаш из Профсоюзного банка.
— Решили завернуть к нам? — спрашивает Хеннинг.
— А мы вот лежали, — говорит Дорис. — Хотите кофе, еще горячий?
Стуре от кофе никогда не отказывается, но я не пью. Хеннинг спрашивает, не хочет ли Стуре добавить кое-что в кофе, но прежде чем Стуре успевает ответить, вернее, радостно улыбнуться, словно это для него неожиданность, хотя Хеннинг всегда предлагает выпить, как Дорис уже ставит бутылку на стол.
— Знаете, что мы видели? — говорю я. — У Андерссона в загоне отелилась одна из коров, мы стояли и смотрели. Так интересно!
— А знаешь, что было в прошлом году? — спрашивает Хеннинг. — В прошлом году тоже одна из его коров отелилась в загоне, он отвел ее с теленком в хлев, но корова так металась, что он никак не мог понять, в чем дело. А на другой день он нашел в кустах другого теленка. Корова принесла двоих, двойняшек, как говорится, и этот теленок пролежал там всю ночь и весь день, почти до вечера, но ничего ему не сделалось. Я такого еще не слышал.