Гун тоже любит лето, ей нравится загорать. Она медленно поворачивается на солнце, как мясо на вертеле, белым остается только треугольник под подбородком. Этот белый треугольник почему-то вызывает во мне умиление, он похож на беззащитное горло собаки, которая доверчиво тянется к человеку. Летом я непременно дня на два беру маму к себе. Гун в это время старается не выходить из дому: ей так больно смотреть на маму, говорит она. А мама сидит около веранды с просветленным лицом, морщинки у нее разглаживаются, правда, когда она возвращается в отделение, вид у нее не менее довольный. В Гудхеме все сбрасывают с себя лишнюю одежду; старого учителя, всегда облаченного в строгий темный костюм, жилет и шляпу, я видела сегодня в шортах и сандалиях, он выглядел прямо-таки непристойно.
Можно было бы ожидать, что летом, в жару, когда всем так хорошо и весело, никто не захочет воевать и убивать друг друга, но, увы, это не так, вон что творится в Южной Африке или на Ближнем Востоке, а ведь там всегда тепло. Может, у них слишком много солнца и они так избалованы теплом, что не ценят его? Мне это пришло в голову, когда я заметила, что очень небрежно отношусь к своим тапочкам, отличным кожаным тапочкам, я как-то сообразила купить перед Рождеством сразу три пары и теперь треплю их, не жалея, и дома, и на улице, одна пара уже лопнула по шву, и в ней стерлись кожаные стельки. Но, что имеем, не храним… Как у нас в центре раньше, например, больные обычно сворачивали прокипяченные марлевые бинты, чтобы использовать их опять. Они скручивали бинты на колене, и у них получались аккуратные трубочки. А теперь они складывают пластмассовую мозаику, и это не приносит им ни пользы, ни радости — пустая и унизительная трата времени, особенно для тех, кто привык трудиться по-настоящему. Если бы Стуре заболел и попал в больницу и его там засадили бы за это занятие, отнимающее у людей время и уважение к себе, мне было бы мучительно стыдно, хотя мой стыд не шел бы ни в какое сравнение с его собственным. Однако профсоюз никогда не допустит, чтобы больные делали что-нибудь полезное.
Мне так хорошо, я так благодарна и лету и солнцу, да и не я одна, и если бы душа моя была спокойна за Карин, все было бы прекрасно. Она звонила несколько раз и сказала только, что все как обычно, — вот и весь разговор, но если раньше ее «как обычно» означало, что все хорошо, то теперь уже «как обычно» означает — плохо. У меня на душе тревожно, и я предупреждаю Стуре, который подстригает траву, что сплаваю к Ольссону, узнаю насчет угрей. Пахнет бензином, однако этот запах не забивает запаха скошенной травы. К волосатым ногам Стуре прилипли травинки, он кивает и машет мне рукой, мол, все понял, и идет за косилкой дальше. Что бы он ни делал, он делает это с душой. А как он моет посуду! Сперва раскладывает ее рядами — ни дать ни взять войска перед битвой — и моет в первую очередь не стаканы, как я, а тарелки, ему так больше нравится, потом принимается за ножи и вилки — негоже их разлучать с тарелками, и, когда вода уже совсем грязная, он моет стаканы, однако умудряется отмыть их до блеска. Раньше я часто делала ему замечания, потому как не сомневалась, что только я правильно мою посуду; мы подолгу спорили, кто из нас прав. Тайком от него я щупала тарелки и разглядывала на свет стаканы, в конце концов мне пришлось сдаться. Мне приходилось уступать Стуре много раз и по самым разным поводам. Впрочем, и ему мне — тоже. И это хорошо. В конце концов надоедает никогда не ставить под сомнение свою правоту. Когда Стуре подстригает траву, он всегда начинает не с того конца участка, с которого начинаю я, хотя что ему стоит это сделать или мне — начать с его конца? Но мы так не делаем. Незачем уступать, если в этом нет необходимости.
Стуре скрылся за домом со своей косилкой и не видел, что я распустила дорожку. Он бы непременно сказал, что сегодня это бесполезно или еще что-нибудь, но я распустила дорожку и гребу к острову, возле которого часто стоят щуки. Мне не нужна щука, щуку мы ели два дня назад, но просто мне хочется подольше побыть на озере. Очень тихо, хотя вода покрыта легкой рябью, слышится только рокот косилки. Я затаилась и стараюсь вобрать в себя немного этой вечерней тишины. Обычно мне это удается; когда я на озере одна, я начинаю философствовать, наверное, под влиянием открытой водной глади: пространство, так же как и время, позволяет все увидеть на расстоянии — когда смотришь вблизи, многого не замечаешь. Трудно понять, что время обладает такою властью. Часто говорят: поймешь со временем. В любом случае следует признать, что на все требуется время. Вот и мне сейчас нужно время, чтобы доплыть до Ольссона. К нему попадаешь не сразу: прыгнул в лодку — и ты у Ольссона; нет, нужно преодолеть определенное пространство. Помидорам тоже требуется время, чтобы вырасти и созреть. Каждый раз, глядя с озера на наш дом, я думаю: вот дом, я в нем живу, а кто я? Я пытаюсь представить себе, будто вижу себя возле дома, пытаюсь понять, кто она, эта женщина. Но ничего не получается.