— Решили завернуть к нам? — спрашивает Хеннинг.
— А мы вот лежали, — говорит Дорис. — Хотите кофе, еще горячий?
Стуре от кофе никогда не отказывается, но я не пью. Хеннинг спрашивает, не хочет ли Стуре добавить кое-что в кофе, но прежде чем Стуре успевает ответить, вернее, радостно улыбнуться, словно это для него неожиданность, хотя Хеннинг всегда предлагает выпить, как Дорис уже ставит бутылку на стол.
— Знаете, что мы видели? — говорю я. — У Андерссона в загоне отелилась одна из коров, мы стояли и смотрели. Так интересно!
— А знаешь, что было в прошлом году? — спрашивает Хеннинг. — В прошлом году тоже одна из его коров отелилась в загоне, он отвел ее с теленком в хлев, но корова так металась, что он никак не мог понять, в чем дело. А на другой день он нашел в кустах другого теленка. Корова принесла двоих, двойняшек, как говорится, и этот теленок пролежал там всю ночь и весь день, почти до вечера, но ничего ему не сделалось. Я такого еще не слышал.
— Оставайтесь ужинать, — приглашает нас Дорис. — Вы же свободны? Ничего особенного у меня нет, но что-нибудь соображу. Оставайтесь!
— Когда Дорис обещает что-нибудь сообразить, это значит, что она приготовит запеканку, — говорит Хеннинг. — Смешает все, что у нее есть, и зальет яйцом, чтобы было непонятно, чего она туда напихала.
— Ничего подобного! Ты в мои дела не суйся, думай о своих!
Все вместе мы идем за коровами: их нужно пригнать домой. Хеннинг берет с собой собак: когда мы приехали, собаки были на скотном дворе, не то они бы предупредили о нашем приходе. Мужчины на велосипедах и с собаками уезжают вперед, мы с Дорис не спеша идем следом, далеко мы не собираемся, но погода прекрасная, и почему бы не прогуляться. Мы поднимаемся на пригорок и садимся на землю. Собаки лают одна громче другой, басовитый голос Хеннинга подгоняет коров, собак зовут Дорис и Улла.
— Как дела у Карин? — спрашивает Дорис.
— Что тут скажешь? — Я ложусь навзничь на траву, надо мной только синее небо. — Мучается и страдает. Хуже не придумаешь, разве что какая-нибудь серьезная болезнь. Впрочем, заболел так заболел, вроде и не виноват. Ведь никто не станет стыдиться того, что заболел. Но ее болезнь… Все пошло прахом, остались одни обломки, так ей по крайней мере кажется. Сейчас они хоть начали разговаривать друг с другом. Может, еще все наладится, ей-то очень хочется, чтобы наладилось, но с другой стороны, она хочет, чтобы он всю вину взял на себя. Знаешь, я думаю, что такое крушение было необходимо. Если они справятся с этим, то справятся и со всем, что их ждет в будущем, я так считаю. Вот только хватит ли у них мужества? Ты заметила, что теперь почти не говорят о мужестве? А оно необходимо, по крайней мере чтобы взглянуть на самого себя. Может, поэтому все и идет вкривь и вкось? К сожалению, мы понимаем, что все идет вкривь и вкось, только когда дело доходит до нас самих, поэтому я и считаю, что такое крушение было необходимо. Это вроде галочек на полях тетради, которыми отмечают ошибки. Возьми хотя бы Гун и меня. Без нее я по-прежнему была бы о себе лучшего мнения, чем следует. И возможно, в один прекрасный день очень разочаровалась бы в себе, а так я знаю, что я такое. Я говорю Карин: попытайся разобраться в себе и понять, чего ты хочешь, однако она может только ждать, что Бу сам все уладит. Вот так. Но ей, конечно, очень плохо. И плохо будет еще долго.
— Ты не говорила с Бу?
— Я его даже не видела. Но Карин запретила нам с ним разговаривать.
— Так будет лучше. Если разговариваешь с обоими, то и соглашаться приходится с обоими. Один ругает другого — ты поддакиваешь ему, потом поддакиваешь другому, ведь им нужно только одно: чтобы с ними соглашались. А кончится тем, что ты же и будешь виновата. Так было с Хелен и ее другом. Им, видите ли, обоим нужно было поговорить с нами, а мы знали, что виноваты оба, и потому соглашались и с ней и с ним. Хотя и не во всем. Потом они помирились, и теперь от них вот уже полгода ни слуху ни духу. Хелен нас же и упрекнула за то, что у нас не хватило ума не совать свой нос в их дела.
— Вот-вот. Я тоже сгоряча наговорила лишнего, но теперь буду молчать.
Дорис ложится рядом, мы с ней говорим о детях, о погоде, о мягкой траве, прислушиваемся к лаю собак, редким выкрикам мужчин и утробному мычанию коров.
— Интересно, — говорю я. — Я вот ехала сейчас и думала, что с годами все-таки немного умнеешь, только что это дает? Зачем это, если тебя все равно никто не слушает? Скажут тебе: ну, мама! — и все. И кто угодно, не только Карин, тоже будет думать, что ты ничего не понимаешь. Так что, если даже и станешь умнее, никакой радости ты от этого не получишь. Это все равно что домашняя карамель — никто, кроме тебя самой, есть ее не станет.