В это утро он катил в бригаду Аралбаева. Потянуло его туда необъяснимое пока чувство симпатии к бригадиру, которого он толком не знал да и видел-то всего несколько раз. Приметил лишь, что суховат и даже грубоват Аралбаев, неразговорчив, независим. Такие обычно не нравятся руководителям, особенно только что назначенным. На первых порах опираешься все же на общительных, доброжелательных людей. Они кажутся надежными, исполнительными. Аралбаев сухостью своей, молчаливостью и Сержанову, поди, не нравился. Поощрений особых Даулетов в приказах не нашел. Обходили Аралбаева грамоты и премии. Выговоров, правда, тоже не получал.
Трудно сказать, что именно, но что-то, однако, заинтересовало в Аралбаеве нового директора. Все пытался он на производственных совещаниях вовлечь молчуна в обсуждение общих дел. Но безуспешно. Не вовлекался Аралбаев, не разгорался. Жара, видимо, не было в душе. А если нет его, сколько ни раздувай, сколько ни старайся, ничего не выйдет.
Но в то же время все утверждали, что дело знает, рис любит. Рис любить вообще-то трудно. Капризен он, сил отнимает уйму. Может, это удивило Даулетова.
Во всяком случае, поехал. И с надеждой какой-то поехал, вроде именно у Аралбаева надеялся найти то здоровое, доброе начало, которое давно уже стремился отыскать в совхозе. У чудных людей его чаще всего и находят.
Поля Даулетов не увидел. Увидел заросли камыша, они волнились и шумели на ветру. Шум был какой-то спокойный, веселый даже. Он настроил Даулетова на оптимистический лад.
Заросли оказались густыми, но неширокими, и когда Даулетов, отыскав проход, вышел к рисовым чекам,[9] то замер, пораженный увиденным. Поле было унылым. Настолько унылым, что радость мгновенно погасла, здесь она была неуместной. Посевы — почти сплошь изрежены, будто прошел по ним кто-то и злой рукой выдрал стебли.
«Вот тебе и здоровое, доброе, — с отчаянием каким-то подумал Даулетов. — А я ведь надеялся. Неужели так и суждено во всех разочаровываться? Один старый Худайберген не обманул вроде. Но и он погиб».
По перегородкам чеков бегал сам Аралбаев, обнаженный до пояса, в засученных штанах. То здесь, то там поправлял струи воды, чтобы они ровно, не размывая перегородок и дна чеков, покрывали посевы. Делал он все ловко, танцуя будто, тело его сгибалось легко и так же легко разгибалось. Даулетов залюбовался бригадиром.
— Харма! — сказал он, стараясь взобраться по примеру Аралбаева на перегородку.
— Осторожнее! — предупредил тот. — Скользко здесь. Упадете!
— Вы же не падаете?
— Мы привычные, — то ли себя называл бригадир во множественном числе, то ли имел в виду всех рисоводов и поливальщиков — четверо из его бригады в это время тоже сновали по перегородкам чеков, — то ли слегка иронизировал над новым директором, — в совхозе многим казалась странной его манера ко всем обращаться на «вы», не привыкли к такому аульчане.
— Вижу, — Даулетов осуждающе покачал головой, — и к браку привычные? Стебель от стебелька — на десять шагов.
— Здесь на тридцать сантиметров, — деловито уточнил бригадир. — На соседних чеках — до метра.
«Чудит он, что ли? — возмутился Даулетов. — Или смеется надо мной?»
— До метра! А как же план?
— План будет.
— С чего же будет?
— С моих полей, — по-прежнему деловито объяснил Аралбаев.
Директор расхохотался нарочитым клоунским смехом.
— С этих пролысин?
— Не с этих. Я же говорю, с моих полей.
— А это чьи?
— Сержанова.
Уставился на бригадира Даулетов. Было чему подивиться: оказывается, и поля разные, и хозяева разные. Одно поле бригадирово, другое директорское.
— Он что — сам пахал, сам сеял?
— Сеем мы и ухаживаем мы, но указания дает он.
— Не чуди, бригадир! Не может директор приказывать работать плохо.
Невозмутим этот Аралбаев. И на сей раз возмущение Даулетова принял с завидным спокойствием.
— Никто не приказывает работать плохо. Да мы и сами плохо не сделаем. Делаем все, чтобы урожай был.
— Откуда же пролысины? — начал терять терпение Даулетов. — Откуда слабость стебля?
— Во-первых, пахать надо было по-людски. Не один раз, а дважды и перекрестно. А во-вторых, от неправильной планировки чеков. Ее нужно менять каждый год, в крайнем случае — раз в два года. А здесь четырехлетняя.