— Мне самому жаль море, — снова стал успокаивать ее Даулетов. — Но Арал не лужа. Ни за год, ни за два не пересохнет. А наука когда-нибудь найдет способ спасти его…
— Когда-нибудь — значит никогда. Спасать надо сегодня. Сейчас. Треть стока Аму должна попадать в Арал.
Треть стока. И это она говорит сейчас, когда еще весь оазис корчится от жажды. Отдать треть воды Аралу значит отрезать треть поливного клина. Выкинуть треть оазиса. Тут еще вопрос: что дороже — море или земля, в которую вложены средства, да если бы только средства. Труд, труд вложен, и не одного поколения! Что дороже? Что ценнее? Что роднее и ближе?
Так думал Даулетов, но спросил он кратко:
— А земля?
— Что земля?
— Ну как же с поливом?
— А кто говорит об отмене поливов, об отказе от поливных земель? Орошайте, но не устраивайте потоп в пустыне. По нашим данным, перерасход влаги — тридцать-сорок процентов. Сорок процентов пропадает в каналах. Уходит в песок. Бетонируйте. Дорого? Поверхность тысяч каналов, водохранилищ и арыков в тысячу раз превышает зеркало Аму. Отсюда, посчитайте, соответственно испарение. Нужны закрытые арыки. Дорого?! Не сбрасывайте воду в степь. Проведите коллекторы к морю. Постройте очистные сооружения. Дорого?! Но жить всегда дорого. Зато помереть можно ни за грош.
— Ладно, — сказал Даулетов примирительно, поскольку понял, что не переспоришь ее, да, честно говоря, и не хотелось ему переспоривать, права она; может, не во всем, но во многом права.
— Ладно, — повторил он, меняя тему. — Где ты сейчас? Шарипа помолчала минутку. Она успокаивалась, и по глазам было видно, как затухает в ней вспышка гнева, — искры в зрачках гасли и зрачки становились все темнее, печальней. Чуть остыв, она посмотрела на Даулетова, посмотрела устало и ответила равнодушно, как говорят о чем-то безразличном:
— Живу в райцентре. Но все время здесь да на море пропадаю.
В этом «пропадаю» ему почудился второй смысл, тот, что часто проскальзывает в словах многих одиноких женщин. Может, и не было его, второго смысла, может, и впрямь лишь почудилось, но Даулетову вмиг сделалось как-то не по себе, неловко, и от этой неловкости он поспешил распрощаться с Шарипой и простился опять-таки неловко, скоропалительно и невнятно.
По дороге домой он вспомнил то ташкентское лето. Думал о себе и Шарипе. Потом об Арале и опять о Шарипе. Об Аму и вновь о Шарипе. Когда-то про себя он называл ее «индийской богиней». Почему? И сам не знает, ни одной индийской богини ни разу в жизни не видал. Наверное, ему просто представлялось, что если выточить из сандалового дерева лицо богини, то она будет вылитая Шарипа. Он чувствовал, что его опять влечет к этой девушке. Да нет, уже женщине. Значит, не опять, значит, это что-то совсем новое. Нет, не только новое, ибо вырастало из прежнего. Был бутон — стал цветок. Но тут вспомнилась Светлана и маленькая Айлар, застыдился Даулетов собственных мыслей и не без издевки над собой вспомнил поговорку: «Сорок не исполнится — джигит не успокоится».
Джигиты, батыры, гусары… Что же это творится с нами под сорок? Куда ж это шайтан нас заносит? Чего ж это нам неймется? Чего ищем? От хорошего — лучшее, что ли?
Вот такая диалектика, друг Даулетов. Так ведь уже скоро сорок. Не про тебя пословица. А может, права не эта, а русская поговорка: «Седина в бороду — бес в ребро»? Не знаю, не знаю. Бороды никогда не носил.
Он прибавил газа. Надо пораньше лечь спать. Завтра с утра планерка, а ему от города до совхоза ехать и ехать.
4
Домой Шарипа вернулась затемно. Ей очень хотелось попасть в город до заката солнца, чтобы застать отца еще бодрствующим и вместе поужинать. Редко в последнее время они виделись. Река со своими капризами доставляла немало хлопот всем и больше всего гидрологу. Шарипа дневала и ночевала у воды. Отец знал это, мирился с этим, но все же каждый вечер, до сумерек, ждал ее, сидя у крыльца на опрокинутой вверх дном лодке, которую неведомо зачем привез с Арала на удивление всему городку.
Лодка была видна издалека, уже с начала улицы, и, возвращаясь домой, Шарипа всегда искала глазами отца — сидит ли? И если не находила, то огорчалась и корила себя за промедление — могла бы поторопиться, могла бы приехать на полчаса или час раньше. Грустно и больно, поди, отцу коротать дни в одиночестве.
И сегодня, спрыгнув с машины, Шарипа глянула вдоль улицы, надеясь все же, несмотря на темноту, увидеть сгорбленную фигуру отца. Три дня не было Шарипы дома, обеспокоенный отец мог и допоздна ждать дочь. Не ждал, однако. Это успокоило и чуточку огорчило Шарипу. Тревога отцовская была бы ей приятней.
Но у самого дома спокойствие покинуло Шарипу. В окнах их квартиры горел свет, и довольно яркий. Видимо, зажжена была люстра. Поздний и яркий свет в доме мог означать или большое торжество, или большое несчастье. Несчастья и боялась Шарипа.
Не взбежала, влетела она на второй этаж и забарабанила кулаками в дверь — так громко и так обеспокоенно, что всех в доме переполошила.
— Отец! Отец, откройте!
Послышались шаги за дверью, твердые, тяжелые, но не отцовские. Отец ходил на протезе, и протез стучал и скрипел, как скрипит мертвое дерево. Шаги еще больше встревожили Шарипу.
— Отец!
Дверь распахнулась, и она увидела чужого человека. И не сразу признала в нем дядю, но это все же был он, дядя Шарипы, Ержан-ага Сержанов. Высокий, грузный, занявший весь дверной проем.
— Что с папой? — проталкиваясь между косяком и дядей, спросила испуганная Шарипа. Даже поздороваться забыла.
Сержанов засмеялся:
— А что с папой? Ничего! С рыбаками на суше ничего не случается…
Слова успокоить не могли. Успокоил смех. При несчастье люди не смеются.
Посторонился, пропустил племянницу Сержанов, и она кинулась к отцу, сидевшему в углу в кресле.
Старый рыбак истолковал порыв дочери как просьбу извинить ее за опоздание и успокоил кивком головы:.
— Ладно… Ладно… Знаю, что занята.
— У нас гости, папа? — спросила Шарипа извиняющимся и одновременно удивленным голосом. Извинялась за невежливость — не успела поздороваться, удивлялась необычности визита. Между братьями — старшим и младшим — сложились не больно добрые отношения. И сложились давно.
— Навестить решил нас Ержан в новой квартире. И подарок принес, — отец показал на диван, гле лежал полуразвернутый ковер. Дорогой ковер.
— Ах! — вскрикнула Шарипа. Подарок полагалось принимать восторженно, каким бы он ни был. А этот был и впрямь хорош. — Рисунок чудный…
Она подошла к дивану и развернула ковер во всю длину. Голубые и малиновые краски узора заиграли как цветы в весенней степи.
— Угодил? — посмотрел на племянницу вопросительно Сержанов.
— Угодили. Прекрасный узор.
— Чую. Вкус-то у нас один, как и кровь. Одинаковы мы, Сержановы!
Отец посмотрел на брата, щуря глаза, и прищур этот был жестким, настороженным каким-то, словно рыбак пытался найти в лице брата ту самую черточку, которая роднила бы их. Слушал рыбак тоже настороженно.
— Сколько их, Сержановых? — неведомо к кому обратился отец. — Настоящих сколько?
— Немного, — ответил дядя. — По пальцам начнешь считать, больше восьми не загнешь…
— Говорю, настоящих, — отбросил счет Ержана рыбак. У него, наверное, был свой счет.
— Если настоящих, то — два. Двое осталось Сержановых, ты и я.
Рыбак вздохнул невесело:
— А может, не два. Один всего лишь.
— Себя только считаешь! Не щедр, однако.
Желваки заходили сердито на скулах Сержанова. Старший брат по-прежнему отказывался от младшего. По-прежнему перечеркивал родство.
— Не себя. Я уже гость на этом свете…
— Но и не меня.
— И не тебя.
— Так кого же?
— Дочь мою… Шарипу. Расхохотался Сержанов.
— Нет, брат, Шарипа, конечно, красавица и умница. Ученая. Но коли о фамилии речь — женщина не в счет. Какой ни была бы чистой кровь ее, она растворится в крови мужа. И не станет фамилии Сержановых. Какая-нибудь другая будет… Далекая от рода нашего.
Шарила, поняв, что спор принимает слишком острый характер и, разгоревшись, опалит и ее, сказала: