Выбрать главу

Дела давно минувших дней,

Преданья старины глубокой…

Пушкин, оживившись, бросил перо и повернулся к Александрине, внимательно глядя на нее, отстраненно, почти холодно вслушиваясь в знакомые слова, повторявшие в размеренном ритме стук его сердца, движения его души, его поэтических страданий и самых заветных, потаенных мыслей.

– А вы хорошо читаете, Азинька. Выразительно и с чувством. – Поэт придвинул свечи ближе к рукописи. – А почитайте мне еще, прошу вас.

Александрина, вздохнув и кося своими золотыми глазами в сторону камина, сдержанно и негромко, без пафоса и оживленной жестикуляции, характерной для него самого, читала одно стихотворение за другим, вызывая в сердце поэта смятение и нежную грусть.

…А она очень красивая, наша Азинька… так похожа на Ташу, только… на тон темнее. Волосы, глаза… те же, только как будто меньше солнечного света в жизни ей досталось… Все солнце – в глазах… Но голос… не низкий и грудной, как у Катрин, и не такой тихий и нежный, как у Наташи… А почему они зовут ее «мышкой»?..

– А почему вы не поехали к Вяземским, Азинька? – улыбаясь, спросил Александр, присаживаясь рядом с ней на кожаный диван. – Там у них весело, должно быть, Мари поет как ангел… Валуев тоже там, конечно… свадьба их уже скоро, меньше чем через месяц… И в Аничков даже не ездили – помилуйте, ну вы же так молоды, хороши собой, вам о женихах думать надо, Азинька, – что вам дались мои стихи!

– О женихах пусть Катрин думает, – закусив губу и искоса поглядывая на поэта, пробормотала Александрина. – Дантес этот… француз, кавалергард, знаете… Она, кажется, не на шутку им увлечена.

– А, это тот красавчик, которого мы видели у Дюме? Помню, помню… Славный юноша, остроумный и неглупый. Что-то о нем слишком много безобразных толков ходит в последнее время – что будто бы нашли его после бала в Царском Селе пьяным в стельку, без сознания… Полетика-то наш как бушевал, представляю. – И Александр Сергеевич весело рассмеялся, блеснув ровными белыми зубами, и, грозно нахмурившись, потряс кулаками, изображая Полетику, отчего тень его на стене, в неровном свете свечей, заколыхалась и вытянулась, и Пушкин-тень превратился в забавную кудрявую и длинноносую карикатуру на самого себя.

Саша Гончарова, с трудом сдерживая смех, строго взглянула на свояка, готового, по своему обыкновению, обратить в шутку любое ее замечание.

– А что, правду говорят, будто бы он волочится за моей Ташей? – с притворной суровостью спросил Александр Сергеевич. – Вот ведь, прошу прощения, каналья! Каков!.. Без году неделя в Петербурге – и уж все о нем говорят, все хотят непременно видеть его у себя, барышни наши все как одна с ума посходили – ах, Жорж, ах, душка, ах, красавчик… – Пушкин, уморительно изобразив влюбленную барышню, стиснул на груди руки и манерно закатил глаза. – Азинька, ну расскажите же мне – ну с кем же мне еще посплетничать, как не с вами, дружочек? Только правду и ничего, кроме правды! Причем большими порциями и самые вкусные куски – я, как вы знаете, настоящий гурман… – Пушкин слегка напрягся и весь обратился в слух, умело маскируя забавными гримасками острое и пристальное внимание к каждому сказанному Азинькой слову.

– Таше, по-моему, просто льстит его внимание, Александр, – осторожно заметила Азинька. – Она рассказывала, впрочем, что он странный иногда бывает какой-то – все танцует, танцует так увлеченно и со всеми подряд – и с молоденькими барышнями, и с дамами в возрасте, а потом вдруг останавливается, в сторону куда-то посмотрит и скажет – а вы не видели, там, случайно, не барон Геккерн стоял? И на кого-то может показать, совсем даже непохожего, и кинуться в ту сторону, а потом возвращается, начинает извиняться, улыбается так виновато… а сам все озирается, как будто ищет кого-то глазами – да и не находит, и глаза у него такие несчастные становятся. А давеча вот Катрин рассказывала, что на балу-то, в Царском Селе, на нем просто лица не было – а он ведь, кажется, почти не пьет… И все вопросы какие-то странные задавал, Таша даже испугалась, нет ли у него жара – совсем не в себе был… Не пойму – запугал его барон, что ли? Так ведь его, кажется, и в Петербурге сейчас нет… непонятно…

– Да, говорят, он у Брея сейчас, баварского посланника – он его вроде и нашел… Жена его здорово перепугалась – показалось ей, что Брей его совсем мертвого притащил на себе. Потом вроде пришел в себя французик ваш…

…А Таша-то как распереживалась – это, говорит, он из-за меня, потому что я не могу ответить на его любовь… Он ей говорил, что умрет от тоски, что любит и в отчаянии готов на все… Бедный Жорж… бедная Таша… и Катю жалко, и Пушкина… а уж себя-то как жалко – просто нет слов… А Пушкин – он совсем ничего не видит, кроме своих стихов, самодовольный слепец…

Повисла пауза, грозившая затянуться надолго, и Александрина внезапно взяла поэта за руку, поднеся его пальцы к своей горячей щеке, и ласково потерлась об нее лицом.

– Какие у вас красивые пальцы, Александр…

– Ох, не искушайте меня без нужды, милая Азинька, – принужденно рассмеялся Пушкин, стараясь не показывать своего смущения. – Не забывайте – в моих жилах течет африканская кровь… Хотите, я вам покажу африканскую маску?

И, страшно вытаращив глаза, выпятив губы и оттопырив руками уши, он окончательно сбил с толку хохочущую Азиньку, вмиг позабывшую сделать строгое лицо…

Идалия остановила экипаж на углу Фонтанки и Пантелеймоновской и, стараясь не попасть в лужу изящной кожаной туфелькой и поправив густую вуаль на шляпке, прошла в мрачного вида трехэтажное здание, больше известное как Третье отделение. Ей предстоял нелегкий разговор с генералом Бенкендорфом на щекотливые темы, которые были ей давно и слишком хорошо известны.

Впрочем, меньше всего ей сейчас хотелось упоминать о Дантесе и связанном с ним скандальном происшествии на балу в Царском Селе, о котором вот уже несколько дней возбужденно гудел весь Петербург.

…Взбешенный капитан Полетика, естественно, грозился отправить его в армейский госпиталь на лечение, а затем на месяц на гауптвахту.

– Таким, как поручик Дантес, не место в гвардии! – бушевал он. – Пьяная драка! Ты бы видела, Идалия, в каком виде его нашел этот – как его – Брей, кажется! Немчик этот, приятель его опекуна Геккерна! Разбитые бутылки, стекло кругом, осколки валяются – и он на траве, вниз лицом, грязный весь, как свинья, губа разбита до крови, под глазом вот такой фингал! – Полетика на пол-лица растопырил свои толстые пальцы, показывая, какой именно. – Это же надо допиться до такого состояния! Нет, ну, конечно, все они напиваться горазды – сколько уж раз твердил им, баранам, пытаясь вразумить, – так ведь нет! И слушать ничего не хотят, мать-размать…

В крепких выражениях, как и в крепких напитках, Александр Михалыч обычно не стеснялся, прекрасно зная, что у жены его грубые словечки вызывают только легкое искривление рта, плохо маскирующее смех. Но на сей раз Идалия слушала его с мрачным и жестким выражением лица, нервно прикусив губу, и в конце концов перебила:

– А сколько там было разбитых бокалов, Саша?

– Два… или три – не помню…

– А никто из твоих гвардейцев больше не был замечен в таком виде? В грязном мундире, например? С разбитым лицом…

– Нет. Точно нет. Мне бы сказали – да я и сам бы увидел.

– А может быть, кто-то из прислуги, кто около экипажей был, видел кого-то из гостей, кто раньше уехал? Я уверяю тебя, Саша, что Жорж – физически сильный мужчина… – Она снова прикусила губу, боясь в запале сболтнуть лишнего. Впрочем, багровый от злости Божья коровка ничего не заметил, и она осторожно продолжила: —…и он не мог просто так взять и простить обидчика. Он при мне однажды вызвал на дуэль Пьера Долгорукова – после получаса знакомства!

– …ЧТО?! Он – вызвал Пьера? И они – стрелялись?

– Нет, кажется – нет, Саша, нет, ну что ты… Да Пьер наверняка струсил бы…

Полетика, хмыкнув, иронически посмотрел на жену.