…А полиция так и не нашла убийцу. Он знал из газет, что они ведут розыски преступника-опиомана, так как старый генерал Метман признался, что его племянник употреблял наркотические вещества, и полиция пришла к выводу, что Рене могли убить именно из-за них. Нет, граф Антуан не знал, кому из своих петербургских знакомых он мог давать пробовать опий, и даже не запомнил ни одного из них, кроме молодого барона Ж.Д., чье имя не разглашалось в интересах следствия. Однако, как оказалось, этот Ж.Д. был вне подозрений, так как его в ту ночь не было у Метманов…
Это не я, думал Хромоножка, читая газеты и внимательно следя за ходом следствия. Разве я преступник? Я не мог… Я ничего не помню – значит, это не мог быть я… Кто-то другой – но, может быть, моя тень…
Он чувствовал себя виноватым перед Жаном, которому был обязан своим спасением. Если бы не настойчивые просьбы Ванечки, который умолял его бросить пить, поесть хотя бы немного, поехать с ним куда-нибудь – он бы давно уже спился и умер. Спасибо Жану – он не задавал лишних вопросов и сжился со своей жгучей ревностью, как Пьер – с мыслями об убийстве.
…Вы стыдитесь самого себя, жалкий извращенец…
Нет. Он не станет никого любить, тем более этого белобрысого гвардейского гаденыша, намертво прилипшего к юбке Натальи Пушкиной.
Фи… баба.
Он с ранней юности втайне гордился своей исключительностью, непохожестью на других, нежеланием ухаживать за дамами, говорить им комплименты, танцевать и волочиться, как все. Считая себя другим, он ощущал себя почти лордом Байроном, поэмы которого знал и любил, хотя и весьма сожалел о том, что сам Байрон посвящал свои лучшие произведения исключительно женщинам.
Пьер никогда и никому не посвящал стихов. Лишь злобные, брызжущие ядом эпиграммы выходили из-под его пера, и из-за них он рассорился со многими хорошими знакомыми, которые не смогли ему простить подобных выходок. Но что-то, видимо, двинулось в его рассудке, и он, накрепко заперев дверь и оставшись один, писал, склонив русую голову с длинными, уже закрывающими широкий лоб прядями, к перу и бумаге…
Несущий смерть, я – боль и страшный сон…
Я – тень твоя и твой Армагеддон…
В бессильной злобе и ненависти к себе он плакал, кусая губы, рвал написанное и швырял в печку. Потом доставал дневник Дантеса, который теперь хранил в дальнем ящике бюро вместе с его миниатюрным портретом, и, неосознанно гладя пальцами светлое лицо белокурого гвардейца, вновь начинал читать полудетские, смешные и трогательные строчки об искренней мальчишеской дружбе и страстной, удивительной ненависти-любви, разглядывая ни на что не похожие рисунки кадета Дантеса, на которых полулюди-полузверй с огромными смеющимися или грустными глазами-лужицами доверчиво протягивали вперед свои нежные, хрупкие лапки в наивной детской надежде, что кто-то возьмет их в свои и согреет, не оттолкнув и не швырнув в грязь…
Так, значит, теперь ты увлечен мадам Пушкиной, мой милый враг… Сначала – Геккерном, потом – Идали, потом – Метманом, и теперь вот – она.
Но ты обломаешь об нее зубы, красавчик, думал про себя Пьер, потому что питерская звезда первой величины предпочитает на звездном небосклоне вовсе не тебя и лишь коварно прикрывается тобой для достижения своих целей.
Дурак… какой же ты наивный и безмозглый идиот, Дантес, – тебя используют, как жалкую пешку в чужой игре…
Он не смог удержаться от смеха, вспомнив выражение лица Пушкина, когда он смотрел на свою жену в объятиях Жоржа. Какой мелкий склочник… Ему почему-то стало неловко оттого, что умнейший человек и лучший поэт России в обычной жизни оказывался пошлым сплетником, неспособным держать язык за зубами там, где непременно надо было бы промолчать, и веско высказаться, когда надо было внушительно и точно попасть словами в цель.
Обычными словами – не стихами даже…
Пьер вспомнил свой расколотый на мелкие куски театральный лорнет и скривил губы в горькой, саркастической усмешке.
Господи, как давно это было – не в прошлой ли жизни?..
И вот теперь Пушкин ненавидит Дантеса. Что ж, понятно… хотя еще совсем недавно приглашал его в свой дом и был даже доволен тем, что за его бабенками ухаживает этот светловолосый красавчик, французский аристократ.
Он все равно пришлет вызов Дантесу, рано или поздно. И убьет его… все знают про его тяжеленную трость, которую он вечно носит с собой для тренировки руки – чтобы не дрожала, на случай если вдруг придется стрелять.
Так пусть он убьет его сам, и как можно скорее… пока этого не сделал я.
– …Жан, ты? – крикнул Хромоножка, услышав, как внизу скрипнула дверь.
Гагарин, топчась в прихожей, стряхивал с сапог и бекеши снег, улыбаясь и что-то напевая себе под нос. Его темные кудри были мокрыми от растаявшего снега, лицо разрумянилось, сияя ямочками, и Пьер не удержался от ответной улыбки, глядя с лестницы на своего юного друга.
– Там уже зима, Пьер! Можно на санях кататься… Раскатано все, и снежки можно лепить – снег мо-о-окрый! Хочешь – пошли сейчас!
– Нет… ты мне нужен, Жан. Есть одна идея. Тебе понравится, я знаю.
– Интригуешь, как всегда? О, мне уже интересно… Ну, что ты там затеял, Пьер? – весело спросил Ванечка, перепрыгивая через две ступеньки лестницы, ведущей в кабинет Долгорукова.
– Я заметил, что ты вчера поссорился с Пушкиным, mon cher… Ну зачем ты сразу пытаешься все отрицать – я же видел… не лги мне… Что произошло?
– Ничего! Отстань, – недовольно передернув плечами, произнес Гагарин, сразу помрачнев. Ему не хотелось вспоминать об этом разговоре, потому что пришлось бы рассказать Пьеру о своей собственной неутихающей ревности и боли…
– Ну уж нет, – рассмеялся Хромоножка, подходя сзади к плюхнувшемуся в глубокое кресло Жану и слегка ероша его влажные кудри. – Я все-таки старше тебя, Ванечка, и не потерплю, чтобы какая-то сволочь позволила себе издеваться над тобой. А этот наш прославленный поэт, кажется, позволил себе…
– Ну Бог с ним – он такой талантливый, Пьер, а все гении – ты знаешь, они же как дети малые… ну, самолюбие больное, увы, да…
– Ну, расскажи мне. – Пьер сел на пол у его ног и уставился на него своими прозрачными зеленоватыми глазами, придав им выражение влюбленной нежности и братской заботы. – Жан… я прошу тебя. – Он коснулся пальцами его руки, и Ванечка, покраснев, опустил голову, отчего стал сразу похож на провинившегося мальчишку-подростка.
Какой же ты наивный дурачок, Ванечка… Спасибо тебе, что ты меня любишь – больше ведь никто не способен на такое… только ты один…
Гагарин, вздохнув и заливаясь краской, с неохотой рассказал Пьеру о своей вчерашней унизительной ссоре с Пушкиным, о том, как он хотел вызвать поэта на дуэль, а тот злобно насмеялся над ним, назвав его «молокососом-педерастом» и повелев впредь не лезть к нему со своими глупыми советами.
– Я ведь только хотел ему про книгу рассказать… которую Сергей Семенович купил у Смирдина, – закончил Жан, виновато вздохнув. Слово «ревность» он умудрился не произнести ни разу, заменив его на «грусть» и «уныние из-за пустяков».
– Так, стало быть, молокососом, да еще и… Ну что ж, понятно, – медленно и надменно процедил сквозь зубы Пьер, не спуская с Ванечки потемневших от злости прищуренных глаз, и Жану показалось, что сейчас у его друга начнется очередной страшный приступ неконтролируемой ярости. – Значит, сам ты не способен ему отомстить – а твоих мелких потуг на месть он, боюсь, даже не заметит. А мы с тобой сейчас сделаем так, что над ним будет ржать до коликов весь Петербург… Повеселимся на славу, да и ему мало не покажется. Тащи бумагу, Жан, – ту, толстую, английскую, которую мы с тобой еще в Вене купили, помнишь? Сейчас мы напишем письмо его дружкам, что всегда собираются у Софи Карамзиной, – Вяземскому, Соллогубу, Голой Лизе… и кто там еще обычно приходит чай пить, сейчас вспомним, да и самому нашему гению, разумеется.