— Не трать на меня, — батя сказал и отвернулся от ложки. — Не хочу больше. Страшная зима эта, не все весну увидят.
Я умоляла, но он только улыбался мне и ни кусочка не ел.
— Ты, дочка, вижу — не человек уже, — сказал мне. — Не плодами земными, а светом насыщаешься. Плоть свою исцеляешь… Не старишься…
— А кто же? — обидно мне стало, разревелась.
— Ангел, — сказал батя и улыбнулся так хорошо. — Светлый ты мой ангел.
Схоронили его на Василия Капельника, в конце марта — да только капать и не думало. Земля стояла промерзшая, а могил мужики заранее надолбили целую дюжину, страшно смотреть было, да в третью по счету батя лег, не первый он был в ту неделю. Я свининой расплатилась и сели мы весну ждать, а она всё не шла, и знака не подавала, что недалече. Уж и воскресенье Вербное показалось, а не цвели вербы, не шумели березы, снег не таял, белая земля стояла, морозом скованная, как в старых сказках, когда Велес-змей солнце проглотил. Обоз-то нам пришел, да мало дали хлеба, и делили старшие по-своему, не всем одинаково. Мясо Чунино всё вышло, голодали.
Танечка моя в горнице упала, а подняться никак, Люба с Надей ее тянут вверх да ревут, а она глаз не открывает, только веки запавшие дрожат. Я всех их в постель уложила, кипятком напоила, укутала, читала им «Руслана и Людмилу», пока не уснули. Ходила думала — не кота же резать? Да и пойди поймай его — коты недоброе чуяли, не давались. Собаки уж и не лаяли почти нигде, да и люди, говорили, пропадать начали.
В отчаянии своем я вспомнила, как Чуня под ножом на меня смотрела — казалось от себя легче кусок отхватить…
Встала я до рассвета, наточила нож большой, рогожку чистую постелила в погребе, бутыль самогона разыскала — на самый черный день берегла. Выпила сначала для храбрости, потом для души — пьяной-то кажется, что и жизнь хорошеет, и господь не обидит больше. Потом рукавицу в рот забила, как Прокопьев мне тогда, рубаху распахнула да за грудь взялась. Подумала — не кормила я детей, когда родились они, так теперь помереть им не дам. Большая у меня грудь была, красивая, не всем такая доставалась. Натянула плоть туго, помолилась, да маму с Ариной помочь попросила — и полоснула изо всех сил к ребрам поближе, да второй раз, да третий, быстрее, пока тело не очухалось — между раной и болью всегда секунда да проскочит. Уж орала я в рукавицу свою, глаза выпучив, упала будто замертво, а очнулась — кровь перестала течь, плоть рубцеваться пошла. Выбралась я из погреба, рогожу с кровью в котле сразу водой залила, мясо бросила, крупы горсть последнюю, да в печку томить. А сама во двор выползла, легла на шубу за поленницу, смотрела, как солнышко выходит из-за холма крутого, как заливает ледяной мир вокруг бессмертной своею розовой кровью — и пила ее всем телом, насытиться не могла. К полудню поднялась, а снег уже таять начал, ручьи звенели, словно жертву мою кровавую приняли старые боги.
В доме тихо было, спали девочки мои, устав от горя и голода. Накормила их, уже и не думая, чем — как болеть отлегло, так еда и еда. Поправились они сразу, смеяться опять стали, куколки погулять вышли, пели и плясали. Сама я все на солнышке лежала, оно жаркое стало, страстно землю целовало. За два дня снег сошел, через пять почки на деревьях распускались, через неделю уже цвело все вокруг, росло и радовалось, будто и не было зимы долгой, будто смерть не ходила по домам, будто нет в мире ни горя, ни зла, а только горячая, безумная радость новой жизни. Торжествующе звенели пасхальные колокола — выжили мы, перезимовали, благ господь, воскресе, воскресе…
Я ни пахать ни сеять не стала в том году, ничего меня больше в родном селе не держало — а как зимние тулупы поснимали, так я и заметила взгляды удивленные. Из маминого треснутого зеркала все смотрело на меня лицо девичье, юное, не тронутое ни годами ни горечью.
Продала я что смогла и уехала с девочками в Орел, квартирку купила, работать пошла на пуговичную мануфактуру, платили женщинам ненамного меньше, чем мужчинам, рублей двадцать.
Всё мне мечталось девочек моих выучить, да не получалось, пока не полюбил меня Семён Иванович, бывший учитель орловской гимназии, уже на пенсии. На Ильинке я книгу Достоевского покупала, он со мною заговорил, потом шел до самого дома, а в выходной уже с девочками в парке змея бумажного запускал. У него самого вся семья погибла в холерную эпидемию, и жена, и детишки. Я смотрела, как они все бегают и смеются, руку к сердцу прикладывала и чувствовала, как грудь моя левая уже снова наливается и сосок завязывается…