Мы отдыхали у дороги после драки с лесными разбойниками, которые посыпались с деревьев над дорогой, как переспелые орехи (иногда мы с папой действительно ездили за орехами). Я даже сосчитать их не успела — они бросились на нас всем скопом, один метнул нож и только чудом не распорол шину моего Моти. Эта опасность не приходила мне в голову, поэтому бой для меня сразу усложнился — нужно было оборонять Янку и мотоцикл одновременно. Было бы гораздо легче, если бы они совпали в пространстве — например, если бы девчонка сидела в коляске. Но ей тоже хотелось повоевать и она бегала вокруг, бросаясь в разбойников камнями, которые в полёте превращались в горячие утюги. Я оценила фантазию и эффективность, но мне приходилось метаться по большей площади, я начала выдыхаться, а разбойники все напирали и множились, как будто и вправду вызревали на развесистых дубах вдоль дороги.
Если бы в этот момент по дороге не маршировал большой отряд королевских мушкетёров, нам пришлось бы худо. Но мушкетёры выхватили шпаги, откинули назад голубые плащи с белыми крестами и бросились на разбойников с криками «Каналья!» и «Тысяча чертей!». Они довольно быстро оттеснили нападавших за деревья, некоторое время оттуда слышался звон шпаг и ругательства, потом мушкетёры вернулись на дорогу, утирая пот со лба и нахлобучивая поглубже шляпы. Все они были похожи на клонированного с разной степенью успешности актёра Боярского.
— К вашим услугам, мадемуазели, — сказал ближайший к нам Боярский. Глаза у него были сильно навыкате, а левый косил. — Мерзавцы получили по заслугам.
Я присела в реверансе и раздала мушкетёрам остатки сигарет. Они ушли по дороге, громко топая, покуривая и напевая про Гасконь.
— Там дальше ещё будут фашисты и пионеры-герои, — сказала Яна, глядя им вслед. Я после мушкетёров про них любила… читать и играть.
Я вздохнула. Фашисты — это плохо. Но справимся и с фашистами. Наверное.
— Тань, а зачем ты всё время эту карту рисуешь? — спросила Яна, заглядывая мне через плечо.
— Я так фиксирую реальность, — сказала я. — Эту реальность, летум. Он останется таким же и не сместится.
— А что в конце? — тихо спросила она.
Я захлопнула планшет, жалея, что избавилась от сигарет. Яна ждала, смотрела на меня круглыми карими глазами.
— Там выход к убийце, — сказала я наконец. — Мы идем по твоему миру из детства в юность, это ты уже поняла. Когда мы дойдем до конца твоей жизни, до момента, когда он у тебя её отнял… там будет какой-то проход. Мостик. Дверь. Окно, в которое мы сможем заглянуть. Мы увидим его, увидим, кто он. Быстро вернемся обратно, карта будет держать путь открытым. Я вернусь к папе, мы вычислим убийцу по приметам. Папа говорит, что он потом «сам разберётся». И что он так уже делал.
Яна молчала, прищурившись, смотрела вдаль, за поворот пыльной дороги.
— Эй, ты чего? — забеспокоилась я.
— Почему вы не пришли сразу? — спросила она наконец. — После того, как пропала первая девочка… Или вторая? Или, мать вашу, третья?
Она запрокинула голову и яростно закричала в серое небо. Небо тут же откликнулось тяжёлым громом, подул ветер, деревья вокруг застонали. Лицо у Яны посинело, глаза покраснели и выпучились, поперёк шеи прорезалась тонкая багровая полоса, засочилась кровью.
— Почему не спасли-и-и? Почему следующую? Почему не меня?
Ураган закрутился вокруг нас, завыл, затрещал разрываемой тканью летума, горем и яростью мертвой девочки. Я задрожала, закусила губу, чтобы не разреветься. Острая щепка вонзилась мне в плечо, пущеная ветром, как стрела из лука. Я вскрикнула. Яна очнулась, с лица сошла трупная синева, глаза заморгали, живые, карие.
— Ой, прости, — прошептала она. — Дай-ка…
Я не успела сказать «нет», она взялась за конец щепки и вытащила её из моей руки, окровавленную. Я тут же зажала ранку пальцами, не отрывая взгляда от Яны. Как зачарованная, она смотрела на ярко-красную каплю моей крови на конце щепки.
Как я и боялась, она поднесла её ко рту и лизнула.
«Капля живой крови, особенно нашей крови, для всех обитателей летума — как сильнейший наркотик, — говорил мне папа. — Вкус её для любого из них… любого, Таня, не только чудовища или очевидного злодея — это вкус концентрированной жизни, бытия, того, что они утратили. Они захотят ещё, тут же, сразу, для них не будет стремления сильнее, они не смогут это контролировать. Не хотеть чувствовать жизнь для мёртвых так же невозможно, как для живых — не хотеть дышать.» И он задумчиво сжимал свою правую руку, где от сгиба локтя к запястью тянулся тонкий плотный шрам, как нарисованная белым карандашом линия поверх вены.