Выбрать главу

Следующее письмо оживило в памяти недавнее прошлое, когда Пшеничного отозвали с фронта и направили в Кизеловский бассейн, где он работал начальником добычного участка до осени сорок третьего года, до освобождения Донбасса «Товарищ секретарь! — прочитал Пшеничный. — Я рабочий рудника „Зименковский“ Рева Анатолий Иванович, рождения 1907 года, работал на данной шахте с 1920 года по 41 год. 10 октября 41 года был на спецзадании по взрыву шахт. После выполнения был эвакуирован в Молотовскую область, г.Кизел, шахта No 38, где 2 декабря 41 гола приступил к работе. За период войны имею три Почетных грамоты, участник восьми стахановских слетов и есть еще энергия работать лучше».

«Эх, землячок! — подумал Пшеничный. — Хлебнули мы с тобой. Чего ж ты просишь?»

«Прошу вас, товарищ секретарь, учтите мое положение и помогите вернуть мою старую работу, с которой меня перевели саночником за мою критику администрации за то, что она плохо относится к людям, не дает нам угля топить дома, а скоро зима. Я работал навалоотбойщиком, считался мастером угля, а меня перевели саночником, кем я был в 1920 году мальчишкой. Прошу не отказать в моей просьбе. Моя жена после проживания при немцах была несколько раз арестована и бита за то, что муж рвал шахты, и считали как партизанку. В настоящее время болеет, и детей надо учить и воспитывать...»

Прочитав письмо, Пшеничный разозлился. «Ну нет, — посулил он кому-то. — Зря вы обидели человека! Надо же, саночником поставили... Это сейчас, когда электровозы, поставить сорокалетнего мужчину возить на себе уголь!»

Он даже не сразу вспомнил, где такая шахтенка, чтобы добычу доставляли дедовскими санками, но вспомнил — действительно есть: шахта «Пьяная» за Грушовской балкой, суточная добыча двадцать тонн. «А Катя позволяет себе наряды! Из-за двадцати тонн мы держим там людей, будто все еще идет война.»

Он встал, резко отодвигая стул, и вышел в коридор. Потом вернулся, остановился у окна, глядя поверх занавески на улицу. Он увидел там все так, как в декабре сорок третьего года, — черные кирпичные коробки, обгоревшие трупы в доме красной профессуры, вздыбленные спирал и трамвайных путей. Затем увидел старика и подростка, стоявших по пояс в ледяной шахтной воде. Эти смутные фигуры двух добровольцев, достававших затопленное оборудование, держались в сознании Пшеничного все время, пока он читал принесенные документы. В конце концов, что бы он ни делал, они сами понимали свою задачу и впрягались в нее с русской самоотверженностью. Тогда еще никто не знал, что победа придет в мае сорок пятого, ее еще не было на свете, а была тягучая пора войны... Но кто-то обязан карабкаться на четвереньках по узкому лазу с санками за спиной. Кто-то должен. И жалости к этому неизвестному Пшеничный не испытывал. Если бы он помнил, что этот неизвестный чей-то сын или чей-то отец, что ему может быть больно и страшно, тогда бы город остался без угля, а заводы, поезда, пекарни замерли. Пшеничный по привычке потер ладонью правое колено, пораженное ревматизмом с той зимы. Оно не болело, лишь цепко держало в себе нечеловеческий холод затопленной шахты.

В эту минуту позвонили и сказали, что Пшеничному сегодня следует быть на концерте в городском театре и сопровождать заместителя министра Точинкова.

Когда вернулась Катя с сыновьями, он на кухне брился опасной бритвой, заглядывая в зеркальце, прислоненное к цветочному горшку. Младший, Юрочка, промчался через коридор и радостно боднул Пшеничного под локоть. Среди белой пены на подбородке зарозовела и стала расширяться капля крови.

— Юрка, не мешай! — велел Пшеничный и повернулся к малышу.

Приглушенное постоянной оторванностью от детей его отцовское чувство завладело им. Юрочка стоял перед Пшеничным с большой синеватой шишкой на лбу и порывался залезть ему на колени. Вслед за младшим прибежал пятилетний Виктор, стал отталкивать брата, говоря, что нельзя мешать, а то папа порежется. Но старший тоже попытался влезть на отца, и Пшеничный нарисовал ему помазком усы.

— И мне! — потребовал Юрочка.

— Переодеваться! — сказала Катя, войдя на кухню. — Видел этого красавца? — спросила она мужа. — Подрался с новеньким! — Она подтолкнула детей к дверям. — Снимайте матроски. Витя, кому я сказала! Ничего на вас не напасешься... Не мог за брата заступиться, а еще старший!

Выпроводив детей, Катя заметила, имея в виду его неурочное бритье:

— Не дают отдохнуть? Куда вызывают?

— Так. Пойдем в театр.

— Что это ты рассказывал, будто к тебе приходили какие-то двое из будущего? Или я не поняла? Давай-ка поставим тебе банки! Банки — от всего помогают.

— К семи часам, — продолжал он. — Ты пойдешь со мной как моя половина.

— В театр? Да на что он мне сдался? Выспаться тебе надо, доработался до чертиков... банки поставим... А в нашем театре сырость как в погребе.

— Угу, — сказал Пшеничный, оттягивая под бритвой левую щеку. — То платье не бери.

— Как тебе не стыдно! Командуешь бабскими тряпками? — изумилась Катя. — В сапогах и ватнике прикажешь идти, что ли?

— Угу, — он посмотрел на нее и засмеялся.

Она задорно подбоченилась и, видно, приготовилась к бою за свое аполитичное платье; своевольная дочь шахтера проявилась в ней, затмив жену секретаря.

— Делай, как хочешь, — отступил Пшеничный. — Раз ты такая несознательная, спорить с тобой бесполезно.

— И не спорь!

— Ну хватит, Катерина, — сказал он строго.

— Хватит, — сразу согласилась она, поняв, что дальше бузить не нужно. — Представляешь, какой синячище будет? У них в саду новенький, бандит какой-то. Сынок научного работника Устинова.

Пшеничный переспросил фамилию. Да, должно быть, тот самый Устинов. Он позвал детей. Те прибежали полураздетые, в майках, трусах и чулках.

— Вас двое, — сказал он. — Вдвоем вы — сила. Не позволяйте себя обижать!

— Он кусался, — виновато вымолвил старший Виктор. — И кубиками дерется.

— Дай ему в нос, — посоветовал Пшеничный. — Сожми кулак, я же тебя учил. Вас двое! — Он взял маленькую руку мальчика, сложил его пальцы в кулак и направил к своему лицу. Виктор покорно подчинялся, не выражая никакого интереса к боксу. В его глазах таилась детская замкнутость, как бы молившая отца: «Отпусти меня, я этого не могу!»

Катя отняла Виктора от Пшеничного и снова выпроводила детей.

— Они к тебе не привыкли, — сказала она. — Подумаешь, шишку набили! Очухается.

Ей шел двадцать пятый год, она была младше мужа на целых девять лет и, в отличие от него, окончила всего семь классов и нигде не работала. Но, будучи младше, Катя умудрялась по-своему решать житейские вопросы, и Пшеничный чаще всего с ней соглашался в конце концов. Сейчас, с детьми, он почувствовал, что не к месту взялся за воспитание, пусть и выпала ему редкая свободная минута. Катя была ближе к ним. И вообще — ближе к той неорганизованной текучей жизни, которая от Пшеничного ускользала и часто поразительно вторгалась в его дела.

Он вспомнил, как жена разняла драку грушовских мужиков с зименковскими шахтерами. А ведь ничего — покорились девчонке, которая гневно кричала и шуровала кружкой из ведра прямо им в раскаленные зенки.

— Увижу этого новенького, сама уши надеру, — пообещала Катя.

Пшеничный глядел на нее, улыбаясь. Она, казалось, дышала здоровой простонародностью, — особенно упрямые круглые черные глаза.

Катя сказала, что сходит к Тане.

Услышав о соседке, он перестал улыбаться: Таня была своеобразная особа, обращаться к ней не хотелось. Но идти в театр, — значит, просить, чтобы присмотрела за мальчишками; отводить их в Грушовку к тестю — нет времени.

Катя сходила за Татьяной. Пшеничный, уже переодевшись в белую рубаху и черный костюм с подложенными ватными плечами, встретил соседку с подчеркнутой любезностью. Она крепко пожала ему руку и спросила: должно быть, по протокольному порядку велено идти на концерт с супругой? Он проглотил ее скрытую насмешку, поблагодарил за помощь.