Нина со спутниками вышла из порта. На улице паслись козы и гуси. За плетеными горожами сквозь вишневые садочки виднелись белые хаты с соломенными крышами и краснели кирпичные дома, крытые крашенным зеленым железом. Хохлацкое село и портовый город как бы сбежались перед морским заливом и перемешивались.
Нина шла налегке, высматривая из-под широкополой шляпки, куда ее занесло. Впереди нее шагал с мешком на плече Артамонов, сзади Судаков и Пауль. Пауль, кроме мешка, нес и Нинин чемодан.
Они шли пока еще не в контрразведку, а к старику-хлеботорговцу Манько, но контрразведки, видно, было не миновать. Да и где тут укроешься?
Манько должен был приоткрыть завесу с другой стороны, с той, которую военные были бы рады наглухо замуровать, — со стороны вольной воли.
Нина шла, смотрела налево и направо, думала: «Куда меня занесло? Еще немного — и сделают врагом».
Она чувствовала, что приближается к какому-то краю, а дальше начинается ужас.
Только вокруг было все мирно и хорошо. Козы, гуси, трава, хаты и дома вся эта спокойная жизнь с добродушной любезностью взирала на женщину и трех инвалидов, не ведая о вражде, ни об ужасе.
До каких пор Нина должна была ходить краем пропасти и уповать на чудо? «Господи, — взмолилась она, — я знаю, что я сбилась с дороги. Помоги. Я не боюсь смерти. Пусть смерть. Куда я иду? Все бессмысленно. Я хочу разбогатеть, выйти замуж, рожать детей. Больше ничего не нужно».
Подошли к дому Манько, выделяющемуся наезженной колеей на гусиной травке перед дощатыми воротами. Видно, сюда много возили.
Над забором возвышались, косо свешивались наружу, буйные, диковатые цветы — золотые шары. Красоты в них не было, а была только многочисленность, словно эти лохматые крупные растения всего-навсего исполняли должность цветов.
Сам хозяин Манько, саженного роста хохол, лысый, с запорожскими усами, смуглый, крючконосый, походил на колдуна.
— Ох, голубенька вы моя! — обратился он к Нине ласково, жалея ее. — С кым вы тягатысь захотилы? Цэ ж злыдни!
Он горячо, быстро заговорил по-хохляцки, повествуя, как его тряс начальник контрразведки Деркулов и вырывал признание о связях с махновцами. Его серые глаза следили за ней, не испугается ли?
Но ей не было страшно. Она заметила, что он босой с огромными коричневыми бугристыми ногтями, и ей стало жалко, что никакие севастопольские чиновники никогда не узнают за указами о земле и самоуправлении об этом мужике Манько.
— А Пинус? — спросила Нина.
— Нэма Пинуса, голубонька моя!
И снова горячо, быстро — о поездках в далекие села, где дешевое зерно, где за квадратный вершок стекла или аршин бязи выменивается по полмешка пшеницы, о недотепах интендантах.
Появились из других комнат босые тетки в темных юбках и полотняных сорочках, подростки в штанах на помочах и малые детки с голыми задницами. Они молча уставились на колдуна, точно ожидали какого-то знака.
Пауль не утерпел:
— Так где ж то зерно?
Манько пошевелил бровями, кивнул домочадцам, и они забегали, таща горшки, тарелки, блюда.
Пока Нина и офицеры ели каймак с белым хлебом, Манько достал гимназическую тетрадку, и по просторной, не городской и не усадебной зале, поплыли пуды пшеницы и ячменя, поплыли мимо кооператива то ли в контрразведку, то ли в прорву.
— Надо потрясти этого интенданта! — задорно вымолвил Пауль. — Он здесь не нюхал, чем пахнет дуло револьвера. Я приведу его сюда!
— Ой, надо ладиком, — сказал Манько, кланяясь одноглазому прапорщику. Надо задобрить, грошей дать. Они тут заховалысь як крокодылы у болоти. Грошей визьмуть, а револьвер ваш видкусять.
Манько со своими домочадцами в этом доме, где многое напоминало хутор Игнатенковых, казался старым, обреченным на гибель. Он выбился из земляной мужицкой толщи, прирос к Скадовскому порту и, как каждый хозяин-печенег, был обречен своей неподвижностью на жертву войне. Ему некуда было от нее укрыться. Он был прикован. Со двора донеслось отчаянное квохтанье отлавливаемых кур. Пауль задорно продолжал пугать отсутствующего интенданта, а Манько волновался все больше.
— Давайта посмотрю, — сказала Нина, беря тетрадку. — Сколько моего зерна…
Манько повернулся к ней, потом — к Паулю, словно выбирая, к кому прислониться.
— Угомонись, — велел Паулю Судаков.
— Да мы его! — ответил Пауль.
Тогда Манько стал докладывать, выводя из своих записей на свет божий неведомых землеробов — Бабанща, Галамагу, Панибудьласку, которые никого не любили ни красных, ни белых, ни «Русский кооператив», но предпочитали иметь дело все-таки с кооперативом.