В Скадовске царило полусонное знойное хохлацкое благодушие. Деркулов посмотрел направо, посмотрел налево, а там — козы, гуси, голоногие дети.
«Сукин сын Белошапка! — мелькнуло у него. — Надо написать в Ставку, чтобы давали интендантам товары для обмена… Нет, пожалуй, не надо. Еще обвинят меня в продажности… А как же конкурировать с кооперативами? — спросил он себя. — У них французы, Европа. У нас — война. Война сама себя кормит».
Но что-то было не то. Белошапка — печенег, это ясно. Манько во сто крат оборотистей. Зато Белошапка — свой, не продаст…
Вспомнились прошлогоднее предсказание французов: армии Колчака и Деникина продержатся недолго, потому что за ними нет гражданских правительств. Так? Военные герои, если не гибнут, всегда проигрывают?.. Эти французы высмеивали Деникина и предали Колчака…
Въехали в порт, обгоняя запряженную медленными волами арбу, полную тугими мешками. На мешках сутуло сидел мужик в соломенной шляпе, с каменным равнодушием глядел на помахивающие хвосты волов, на деркуловскую линейку не обернулся.
О это каменное равнодушие! Как оно тяжело для неподкупных железных офицеров. Оно обесценивает кровь мальчишек-юнкеров Константиновского училища, полегших зимой на Перекопских укреплениях, кровь добровольцев и казаков, занявших Таврию, добывших хлеб полуголодному Крыму. Оно говорит, что добровольцы уйдут, а мужик все так же будет возить мешки с зерном.
В сердце Деркулова ожили два офицера, которых он посылал на переговоры к Махно. Он подумал, что послал их на тысячу лет назад, в Скифию. Что они могли сказать тем, кто казнил их? Кто их слушал?
И вдруг подполковника обожгло: а что говорил Пинус? Кто его слушал? Разве все они, Деркулов, Белошапка, генерал Врангель, — не та же Скифия?
«Нет, надо ехать в Ставку», — решил подполковник и велел кучеру поворачивать обратно.
Судакова поминали в доме Манько. В открытые окна тянуло дымком кухни-летовки. На столе в глиняных мисках и глубоких тарелках лоснились блины, блестели жиром холодцы, а крупно нарезанные помидоры и огурцы, как будто приготовленные для великанов, выглядывали из-под сметанной заливки. Еще была жареная ставрида, вареная картошка с укропом, малосольные огурцы, пирожки с капустой, пирожки с мясом — весь стол был заставлен.
Нина выпила стопку самогона, закусила поминальным блином и, выждав немного, поманила хозяина.
К ней кинулась работница, желая услужить, предложила рыбки. Нина не обратила на нее внимания, ей нужен был Манько.
С ласковой улыбкой подошел Манько, склонился, наклонил набок голову, выставив волосатое ухо.
— Сейчас я уеду, — сказала Нина. — Товар остается. Идемте, надо все подсчитать.
— Надо, надо, — повторил он покорно. — Я усе зроблю.
Слева, оттуда, где сидели Артамонов и Пауль, послышался зычный голос:
— Ни за что пропал, полковник! Будто приказчик, а не офицер!
Нина подняла руку ко лбу, потерла висок.
— Напиши расписку на две тысячи тонн пшеницы, — сказала Нина. Остальное, что выручишь, — тебе.
— Вы бы дали свидетельство на вывоз за кордон, — почти по-русски произнес Манько. — Мени трошечки, для почину.
Она в Севастополе платила деньги честному чиновнику за эти сертификаты, разрешающие торговать хлебом с Константинополем и Марселем. После запрета на вывоз цена им была высока.
— Нет у меня никаких свидетельств, — сказала она. — Ящик спичек возьмешь себе. Пошли кого-нибудь в порт…
— Сегодня «Елена» вэзэ кавуны, там мой чоловик, грэк Фома… Уступыть мэни ти свидетельства. Я малый чоловик, защиты не маю. Вы пойидэтэ, мэнэ покынэтэ… Грэк Фома — я ему скажу…
— А ты острый, — зло вымолвила Нина. — Не жалко тебе ни нас, ни себя… Пиши расписку!
Манько заохал, склонился еще ниже и начал доказывать, что на две тысячи тонн ему будет трудно наторговать, что нынче страшно. Нина окликнула Артамонова.
— Я напышу, — сразу сказал Манько. — Вы така гарна, як квитка. Я напышу.
— Чего, Нина Петровна? — спросил Артамонов, отводя назад могучее плечо.
— Подойди сюда, — велела она. — И Пауля давай.
— Для чего? — вздохнул Манько. — Нэхай покушают… Зараз я до Фомы пошлю…
Он не будет бороться в открытую, с облегчением поняла Нина, он довольствуется комиссионными и ящиком спичек.
Что было потом, она плохо запомнила, очнулась только в Севастополе, в тифозной палате.
Рядом была доброволка Юлия Дюбуа, и Нина на мгновение почувствовала себя в станичной школе среди раненых добровольцев — и как будто раннее утро и ей надо вставать.