Лена писала Никифорову, присылала книги по теории управления и посылки со смородиновым вареньем. На ноябрьские праздники она приехала к нему.
Женитьба показалась приятным, необременительным делом, и только рождение сына отрезвило Никифорова. У них с Леной был разный резус-фактор крови, роды прошли тяжело, и ребенок родился едва живой. Мария Макаровна переслала ему письмо Лены.
«Мама моя дорогая! Я сегодня после тяжкого кошмара. Страшно вспомнить. Может быть, и преувеличиваю, потому что пережила это впервые. До семи вечера 27-го я лежала в палате с небольшими болями. После ужина (запеканка из лапши и кефир, который я проглотила залпом) у меня лопнул пузырь. Сестра заглянула, когда я стала кричать от схваток. Врач распорядился делать мне стимулирующие уколы и проч. И начался тихий ужас. Мне говорят: не крепись, дыши. Я сопротивляюсь выталкиваниям. Больно. Начинаю мычать. Положение плода — ягодичное, голова вверху. Врач еще в утробе определил мальчика. Они-то знают, сколько часов я должна терпеть схватки. И успокаивали: знаешь, у нас женщины по суткам так корчатся. К середине ночи у меня силы на пределе. Они мне уколы, и таблетки, и маску. Во время каждой схватки надо дышать в маску, а от нее в сон клонит. В промежутках между схватками (0,5 мин.) не выспишься. Часам к двум ночи я стала терять надежду. Сестра говорит — родишь мертвого, если не будешь слушать и терпеть. Вокруг меня десять женщин хлопочут: командуют, голову к груди давят, уколы делают, ребеночка стерегут. Я тужусь и думаю: пополам тресну, но живого произведу. Когда он пискнул, и я его увидела — сине-зеленый лягушонок, — ужаснулась. Мне показалось, что он помрет. Но потом его быстренько обработали, укутали, мне показали. Я, конечно, мало что соображаю, но успокоилась: живое, глазки открыты, попискивает… Сейчас прихожу в себя. Все болит, лицо серое. Скоро пройдет. Теперь ничего не страшно».
Никифоров почувствовал жалость. Из-за слабости сына нельзя было перевезти семью в Тольятти. Он оставил завод и перешел в московскую дирекцию. И тогда началось самое тяжелое, к чему Никифоров не был подготовлен: привыкание к жене. Не раз он казнился своим легкомыслием, обдумывал развод и всегда отбрасывал эту мысль.
Так прошло четыре года. Теперь ему казалось, что они с Леной привыкли друг к другу и сроднились. Она любила его, иногда ревновала черт-те к чему и зачем, и когда он попытался разобраться в этом, то увидел, что ее жизнь состоит из скучной работы, однообразных домашних забот и балансирования между матерью и мужем…
Гости хозяйничали на кухне, Иванченко открывал рыбные консервы, Журков, выгнувшись правым боком, стоял рядом с ним, не решаясь сесть на крохотную кухонную табуретку, похожую на детскую. На газовой плите потрескивала сковородка с блинчиками.
— Да ты садись! — улыбнулся Никифоров. — Принести стул?
— Принеси, — сказал Журков. — Днем еще ничего, а к ночи хуже.
Никифоров принес стул. Журков сел, попробовал опереться на спинку, закряхтел.
— Говорят, в Рогачевке бабка заговаривает радикулит, грубовато-насмешливо вымолвил он. — Ты свозил бы меня.
— А где Лена? — спросил Никифоров.
— Пошла луку нарвать. Свезешь?.. А то, ей богу, бюллетень возьму.
— Нет, не имеешь права болеть, — без тени улыбки ответил Никифоров. Повезу хоть к шаману, а дезертирства не позволю.
— Вот-вот! — буркнул Журков. — Мало, мы «взяточники и заодно с ворюгой», теперь еще и «дезертиры».
От сковородки запахло горелым, Никифоров выключил газ.
— Давайте о чем-нибудь другом говорить, — предложил Иванченко. — А то с этими автомобилями да заказчиками забудешь все на свете.
Когда пришла Лена, они по-прежнему говорили о своем автоцентре, и она, незатейливо накрыв стол, попыталась переключить их внимание на себя. Сначала ей это удалось: ее слова брали не смыслом, а простой ревностью к гостям, которую она не умела скрыть от них. Никифоров натянуто улыбнулся, слушая о том, что Василий подрался в детском саду с новеньким мальчишкой. Лена смотрела на Журкова, лишь изредка поглядывала на Никифорова. Ее полные крепкие губы замирали, задерживая неожиданно проступавшую волевую, как у матери, складку над верхней губой. В этих взглядах невзначай была привычка сигнализировать о своем состоянии, привычка, которую дает лишь семейное приспособление друг к другу. «Ты нарочно привел их, — казалось, так говорила жена, — ты отгораживаешься чужими людьми, когда мне горько!»