Одни учились агрономии, другие электромеханике, третьи правоведению, и все надеялись, что за возрождением духа России наконец устроится настоящая жизнь.
Корниловцы пели на поверке:
Но эта песня времен Ледяного походам не выражала нынешних чувств. Вчерашние гимназисты искали новых возвышенных слов, подолгу засматривались на северо-восток, ища в бело-розовых башнях облаков какой-нибудь знакомый образ.
Приближалась весна. Дурманил запах теплой земли. В голубоватой и фиолетовой дымке тянулись равнодушные горы на том берегу. Кричали чайки.
Многих тянуло писать стихи. Пауль тоже сочинил:
Артамонов прочитал — одобрил. И взводу понравилось, каждый видел подобные сны. Но дальше взвода поэтический дар Пауля не прославился, потому что в роте Гридасова был настоящий поэт Иван Виноградов, и его стихи все знали наизусть.
Виноградов читал стихи в палатке офицерского собрания, ритмически махая рукой:
Он не преувеличивал — многие ощущали себя «женихами смерти», хотя надеялись жить.
Тяжесть кутеповского правления переставала ощущаться, она не давила душу, и поэтому вслед за чудом возрождения армии свершилось еще одно чудо.
Однажды оглянувшись, русские увидели, что у них есть не только сила.
Пели хоры, игрались в корпусном театре пьесы Островского, Чехова, Сухово-Кобылина, работала библиотека-читальня, выходила газета и десяток рукописных и литографированных журналов, действовали разные мастерские, красильни, парикмахерские, рестораны «Яр», «Медведь» и «Теремок», торговали лавки и было создано кооперативное товарищество.
Трудно было поверить, что это сделали они, те, кто высадился в Галлиполи в конце ноября.
Но это сделали они.
Разрушенное общество возродилось в страшных условиях, платя страданиями, не останавливаясь перед жертвами*.
Впрочем, галлиполийские герои не только парадировали и изучали науки. Одни дезертировали, другие подавали рапорты о выходе из армии и содержались в специальном лагере как отступники. Открытых противников кутеповского порядка было около двух тысяч, однако их голос слышали в Константинополе, Париже, Праге и Берлине, и там обвиняли Кутепова в дикой жестокости. Сторонники же генерала никуда на сторону не обращались и делали свое дело, презирая либеральных деятелей, их газеты, их бессилие.
В Константинополе, полном беженцами, разлагались, гибли, лишенные твердой защиты люди. Там на площади у мечети на Гранд-базаре торговали вывезенными из России вещами: обручальными кольцами, часами, столовым серебром и одеждой. Когда все было распродано, брали у купцов-греков на комиссию разную мелочь, превращались в фармазонщиков, продавая доверчивым туркам надраенные медяшки как золотые. Правда, если фармазонщика ловили, то безжалостно забивали и на мостовой оставалась жалкая фигурка в куцей английской шинели.
Кто ее оплакивал? Разве что слепой русский солдат, вечно сидевший возле турецкого лицея и в жару и в холод, и громко играющий на валторне вальсы военной музыки — чарующую «Березку» и рыдающий «На сопках Маньчжурии».
Около него всегда стоит толпа турок и греков, они, кажется, озадачены несоответствием огромной тоскливой силы, живущей в звуках, и злого рока. Некому оплакивать!
Только сборщики налога на мосту через Золотой Рог, стоящие цепью с обеих сторон, пропускали беженцев бесплатно. Они безошибочно определяли изгнанников, даже одетых в цивильную одежду. Они явно не ведали, что по Сан-Стефанскому договору (после освобождения Болгарии) русские избавлены от уплаты «мостовщины», и руководствовались состраданием. Разгромленная Турция и поверженная Россия, вечные противники, теперь глядели друг на друга, простив старое, и русских беспрепятственно пускали во все мечети, куда другим иностранцам хода не было.
Однажды к Нине Григоровой подошел седобородый старик-мулла, взял за руку, вложил в ладонь пять лир и сказал: