Завидев своего повелителя, часовые опустили алебарды и склонили головы в знак приветствия. Валерий кивнул им в ответ и отворил тяжелую резную дверь, пропуская вперед Троцеро.
Они прошли в небольшую гостиную, – наименее парадную из двух, – где, несмотря на теплую ночь, был разложен камин, и принц любезным жестом пригласил Троцеро занять место в предназначенном для почетных гостей громоздком кресле на крепких львиных лапах, с прямой спинкой и подлокотниками, украшенных волютами; сам же, подойдя к изящному дрессуару аргосской работы, наполнил два кубка шамарской медовухой из кувшина, предусмотрительно наполненного слугами в ожидании господина.
– Я полагаю, граф, вы не откажетесь от доброго напитка, который лучше всего делают в нашей провинции, – сказал он, протягивая графу кубок. – Возможно, он и не столь изыскан, как знаменитые пуантенские вина, но зато превосходит их в крепости.
Троцеро одобрительно усмехнулся в седеющие усы.
– Приятно, когда молодежь чтит традиции и край отцов. Что до меня, то самое кислое вино Ларочена мне милее любого нектара тарантийских погребов. Только сок виноградной лозы, что взросла под родным солнцем, и способен еще разогнать холод в жилах и заставить позабыть про старость…
– Вам рано говорить о старости, – улыбнулся Валерий, – Не зря говорят, что вы не только лучший наездник в Аквилонии, но и лучший фехтовальщик. Достаточно послушать вашего друга Просперо – он рассказывал как-то, что однажды вам удалось расправиться с пятью головорезами одновременно и самому остаться невредимым. Вот пример, который многим стоило бы взять за образец для подражания!
В глазах пуантенского владетеля промелькнула грусть, он встал и подошел к очагу, любуясь деревянными статуэтками на каминной полке, что Валерий вырезал в часы досуга из душистой липовой древесины. Конечно, умение его сильно уступало искусству опытного краснодеревщика, который мог из небольшого бруска выточить сцену битвы, где две дюжины рыцарей на конях сражались с таким же числом врагов, причем у каждого человечка читалось особое выражение на лице и были в точности воспроизведены все подробности, вплоть до кистей на конском чепраке или адаманта на рукояти кинжала, – и все же каждая фигурка, выходившая из-под трудолюбивого резца принца, несмотря на свои малые, не более ладони, размеры, имела явное портретное сходство со своим прототипом и несла отпечаток отношения художника. Чувства и страсти принца были выставлены здесь напоказ с опасной небрежностью.
Троцеро повертел в руках деревянную фигурку Нумедидеса, дивясь сходству портрета с тучным, капризным принцем; щелкнул по завитым локонам Феспия; задумчиво тронул осанистое изваяние короля Вилера и задержался взглядом на парном изображении Орантиса графа Антуйского и некоей женщины без лица, в которой лишь по парадному платью и короне можно было признать Фредегонду, покойную мать Валерия.
– Ты весьма преуспел в этом непростом искусстве, – одобрительно заметил он. – …Хотя иные, возможно, и сочли бы его неподобающим твоему высокому сану. – И, заметив, что принц собрался было возразить, махнул пренебрежительно рукой, показывая, что отнюдь не разделяет столь нелепых предрассудков. – Однако скажи, почему ты не стал изображать прекрасных черт своей матери на портрете?
Валерий вздохнул, отпивая из бокала медовухи.
– Резец мой оказался бессилен запечатлеть в дереве то, что не удержала память. Ведь мне не исполнилось и восьми зим, когда ее унесло наводнение, принесшее столько бед всему Шамару. Дымка времени затуманила дорогой сердцу облик обоих родителей, – однако если черты отца мне удалось скопировать с парадных портретов, то изображений матери отыскать так и не удалось.
Прищурившись, Троцеро внимательно всматривался в гладкий лик Фредегонды, точно силясь обнаружить какой-то намек на миндалевидные глаза, прямой тонкий нос, полные губы и высокие скулы, что некогда преисполняли душу благоговейного трепета, однако стареющая память упорно отказывалась заполнять прекрасными чертами лакированную поверхность деревянного истукана. Он посмотрел на Валерия, пытаясь отыскать сходство с матерью, но принц Шамарский явственно унаследовал черты Антуйского Дома, и внешне ничто не роднило его с покойной королевой. Он был высок, худощав и узкогруд; длинные чувствительные пальцы с овальными ногтями скорее годились для того, чтобы пощипывать струны лютни, чем держать тяжелый боевой клинок с обмотанной сыромятными ремнями рукоятью, – однако бесчисленные белесые шрамики на тыльной стороне ладоней, загрубевшие, некогда сбитые до мяса костяшки пальцев и сухая, потрескавшаяся кожа говорили об обратном. Троцеро покачал головой в такт своим мыслям – да, судьба и впрямь бывает подчас жестока и неразумна, превращая философа в воина, артиста в царедворца, губя природные задатки и все же не достигая своих целей.
Лицо Валерия также опровергало все то, о чем шушукались бесчисленные дворцовые кумушки, когда принц проходил мимо них своей торопливой, неуверенной походкой. Его узкое вытянутое лицо напоминало лики мучеников-митрианцев на старинных гобеленах: длинные жесткие волосы цвета выгоревшей соломы, блеклые, туманные, чуть навыкате глаза, тонкий безвольный рот и прямой заостренный нос. Весь облик шамарского принца говорил о натуре нервной, неуравновешенной, способной на непредсказуемые поступки.
Валерий перехватил взгляд Троцеро и отвел глаза: он не выносил, когда его разглядывали вот так, бесцеремонно и оценивающе, точно опасался нелестных суждений, что может вынести о нем другой человек.
– Вы, кажется, говорили о королеве, граф? – спросил он, лишь бы прервать затянувшееся молчание.
Троцеро замялся, прежде чем ответить, и колебания его не ускользнули от принца. Он насторожился, сам не зная, что опасается услышать.
– Все дело в том, Валерий, что твоя мать намеренно отказывалась позировать резчикам и живописцам, и, поверь, у нее были на то причины.
– Причины – но какие же? – Валерий был поражен. – Чего она могла бояться? Ей грозила опасность? – И, словно осознав, что подобный взрыв эмоций может вызвать недоумение пуантенца, понизил голос и пояснил уже спокойно: – Я слишком мало знаю о своих родителях, граф, и всегда страдал от этого. Мне кажется, в их жизни была какая-то тайна. Но Митра призвал их в свои чертоги, когда я был еще слишком мал, чтобы что-то понимать, и лишь смутные подозрения терзают мою душу с тех пор, не находя выхода. После же их кончины мне не с кем было поговорить об этом – в Тарантии не слишком-то охочи до подобных разговоров. Даже король никогда не вспоминает сестру, словно ее и не было на свете… – Губы его скривила горькая усмешка, но затем он неуверенно взглянул на Троцеро. – Сказать по правде, граф, именно поэтому я решился отнять у вас столько времени сегодня: я надеялся, может быть, вы сумеете развеять мрак тайны над этой историей. Вы ведь были дружны с ними обоими… Говорят, отец умер у вас на руках… Расскажите все, что вы помните о них, и клянусь Митрой, граф, я не забуду вашей доброты! На лицо Троцеро легла тень.
– Это старая печальная история, Валерий. И я боюсь, после того, как ты выслушаешь ее, ты не будешь говорить о доброте с моей стороны. Прошло почти тридцать зим, но до сих пор я порой не сплю ночами, вспоминая то, что давно пора предать забвению.
Не в силах больше сдерживаться, Валерий вскочил с места, и его огромная тень от пламени камина заметалась по выцветшим шпалерам.
– Я хочу знать правду, граф, какой бы она ни была! При этих словах его Троцеро как-то разом обмяк, плечи его поникли, но в глазах читалась печальная решимость.
– Хорошо. Я всегда знал, что рано или поздно час этот придет, хотя и надеялся, что не доживу до него – однако дал клятву светлому Митре, что расскажу тебе все, как было, ничего не утаивая. Даже если после этого ты навсегда перестанешь считать меня своим другом… Однако запасись терпением, мой принц, ибо слушать придется долго.
Слегка встревоженный столь мрачным началом, Валерий вновь опустился в кресло. Смутные опасения таились в душе его, и отчасти, сам не зная почему, он уже не Рад был, что затеял весь этот разговор, – однако возбуждение при мысли, что нашелся наконец человек, готовый отдернуть для него завесу прошлого, оказалось сильнее, и он приготовился внимать пуантенцу.