Гарвин поднял совершенно больные глаза. Вот это еще что?
А неприятное чувство озноба вернулось и снова поползло по позвоночнику. Слишком длинная набережная. Слишком большие деревья. Юноша и девушка, которые ее не узнали. Только вот лица вечно молодых эльфов не меняются, не стареют, потому что стареют у них только души. Страшно-то как. Страшно подумать и вообще не хочется понимать. Час. Ну, может быть, чуть больше.
– Сколько лет прошло, Гарвин? – наконец спросила Лена. Он помолчал. Ноги могли подкашиваться сколько угодно: руки у эльфа были крепкие, а выпускать ее он вовсе не намеревался.
– Тридцать восемь, – очень тихо ответил он, глядя снизу вверх. Взгляд странно потеплел. Как может быть теплым лед или арктическая вода? Ведь это не небесная голубизна, это даже не незабудки или цикорий, потому что очень-очень светлые, прозрачные, Гарвина даже некрасивым из-за этого считают…
Боже мой. Не десять и даже не пятнадцать лет. Она об этом-то думать боялась, а уж о большем сроке и подавно. Не надо было звонить домой. Не надо было дожидаться милиции, не надо было играть в скромно сбежавшую монашку, прямо там, в толпе, сделать шаг, постаравшись не прикоснуться ни к кому, чтобы не прихватить с собой. Сразу, как только Витька Долинский свалил Корина на заплеванный асфальт – и какая разница, что подумают свидетели, им никто не поверил бы, ведь не исчезают прямо с места солидные немолодые тетеньки… Развела лирику, с мамой поговорила… И теперь – тридцать восемь лет. Целая жизнь. Целая бессмысленная жизнь Елены Андреевны Карелиной. Тридцать восемь…
– А…
– Все, – торопливо сказал он. – Все здесь. То есть не все здесь, в Тауларме, но все живы и здоровы. Клянусь. Подожди. Они еще не поняли, что именно почувствовали полчаса назад. Я тоже не сразу понял… Отвык уже, Лена. Связь оборвалась, когда ты ушла из парка. Сразу. Мы… Мы думали, что ты погибла.
– Ага, вон монументов наставили, – сварливо пробормотала Лена, пытаясь осознать чудовищную цифру. Тридцать восемь лет. Без связи. Шут едва три дня пережил, когда она сбегала в Трехмирье за Милитом, потому что связь, тогда еще неуверенная и зыбкая, пропала. А Лена продолжала чувствовать их и в Новосибирске. Они не исчезали. Они всегда были с ней.
Он не чувствовал ее тридцать восемь лет.
– Где он? – спросила Лена.
– Где-то здесь, – отозвался Лиасс. – Может быть, и дома.
– Он единственный ждал тебя все это время, – глухо произнес Гарвин. – Он единственный верил, что ты жива. Что бы ему ни говорили, он повторял: «Надежда не умирает». Я уж столько ему доводов придумал – не помогало. Я злился, потому что… Бесплодные надежды губительны. Он сейчас, наверное, не верит сам себе. Прости, Лена.
Приехали.
– За что?
– Я не верил, что ты жива. Что ты вернешься. Думал… что надежда умерла.
Нагнуться и поцеловать его не было никакой возможности. Утешить его вообще никогда никакой возможности не было: ему было наплевать, что думают окружающие и как они оценивают его слова и поступки. Самым строгим и беспощадным судьей для Гарвина был Гарвин, и права на апелляцию он не признавал. За что прощать? Как объяснить ему, что никакой вины нет? Что она сама перестала бы ждать и верить? Лиасс приобнял ее за плечи и вдруг потерся щекой о ее волосы.
– Главное, что она вернулась, Гарвин.
Он наконец встал, не выпуская Лену. Так они еще постояли втроем. Скульптурная группа уже привлекла внимание. Вроде никого и не было на площади, но вокруг уже появлялись эльфы, кто-то с восхищенным трепетом произнес: «Аиллена!» – и шепоток пошел гулять по Тауларму. Лена повернула голову и улыбнулась всем сразу. Я люблю вас, эльфы.
Лиасс отстранился с видимой неохотой, поэтому Лена взяла его за руку, а Гарвин, никак не реагируя на небольшую толпу, обнял ее за талию, Гару умудрился втиснуться между Леной и Лиассом, и так они пошли к дому. Лена не знала, как он называется. Это было и административное здание, и казарма для черных эльфов, и библиотека, и архив, и личные апартаменты Владыки… и личные апартаменты Аиллены. По крайней мере, так было раньше. Тридцать восемь лет назад. Она даже споткнулась и нисколько не удивилась, когда Гарвин подхватил ее на руки. Ну пусть несет. Ему это нужно, а если Гарвин позволяет себе открыто проявлять чувства, то его ни в коем случае нельзя останавливать. Тем более что ноги все равно подозрительно подгибаются и спотыкаться она будет на каждом шагу, а лестницу и вовсе не одолеет. Целая жизнь. Она еще помнила, какой старой казалась себе тогда, на площади, когда посмеивалась над забавным нарядом тощенькой девчонки. Старой. Пожившей. Повидавшей. Какая дура была – в сто раз глупее той самой девчонки. Подумаешь, дефолт с перестройкой она пережила. Когда начался ельцинский бардак под знаменем построения капитализма для отдельно взятых личностей, она считала, что у народа отняли уверенность в завтрашнем дне, отняли надежду, что впереди все страшно и туманно… Надежду у нее отняли… На мирное существование по талонам с аккуратно выплачиваемой пенсией. Что отняли у Гарвина эти тридцать восемь лет, если он, пророк, понял, что надежда умерла. Просто – надежда. Его надежда на что-то, о чем он никогда и не говорил, отмалчивался или отмахивался, и только два слова выжимал из себя «Приносящая надежду»…
В комнате – ее гостиной – Гарвин постоял еще, не ставя ее на пол, но потом засмеялся и все-таки поставил и наконец-то поцеловал. И Лена его тоже поцеловала. Никогда брата не было – и не надо, потому что брат нужен, когда друзей нет, а когда есть Гарвин и Маркус…
– А Маркус?
– Я сказал ему, чтобы он возвращался, – улыбнулся Гарвин. – Ну да… мы научились. Мне было легче всех, ему труднее, но мы научились. Я не сказал, зачем. Думаю, по дороге он поймет. Тут недолго, к утру приедет. А Милит пусть сам понимает.
Дверь в комнату Маркуса открылась, и из нее выбрел сонный и зевающий Милит. Мельком глянув на Лену, он грустно улыбнулся, покосился на окно, кивнул Гарвину… Странно. Он считает ее продолжением сна?
– Милит, – тихонько позвала она. – А я тебе не снюсь.
Несколько секунд он тупо смотрел на нее, не веря ни себе, ни ей. А потом, конечно, пал на колени, но обнимать не стал, взял ее руки в свои и спрятал лицо в ее ладонях.
– Вернулась, – скорее почувствовала движение его губ, чем услышала, Лена. – Ты вернулась. Ты жива.
Лена поцеловала его светло-русую макушку. Вот ведь верзила, даже наклоняться почти не надо. И Милит проснулся окончательно. Гару в конце концов пришлось крепко его облаять, а Лена стала совершенно взъерошенная, всклокоченная и помятая. Подзабытое ощущение от его поцелуев напомнило ей о шуте. То есть нет. Не напомнило – не надо напоминать о том, что всегда с собой, но неужели он не чувствует ее?
– Он в библиотеке, – сказал Лиасс. – Позвать?
– Я сама. Можно?
Тебе можно все. Она услышала это одновременно, словно бы на три голоса, но это была не общая их мысль. Убеждение. Им страшно не хотелось ее выпускать из виду. Три великих мага боялись, что она опять пропадет, и Лена кивнула – ладно, пошли, он все поймет лучше всех.
Шут стоял у высокого шкафа, украшенного столь тонко вырезанными листьями плюща, что они казались настоящими: осень – вот он и стал бледно-коричневым. Он листал мощный фолиант, легко держа его в левой руке. Лена видела только его профиль. Изменился. Он очень изменился. Единственный, кто верил, что надежда не умирает, не хочет верить себе, когда надежда возвращается. Лена смотрела на него, не шевелясь и почти не дыша, стараясь понять, что именно изменилось в нем, что появилось и что исчезло, но не понимала.