– Всё снимай! Крестик в руку возьми, остальное на зеркало положь. Давай еще разок проверим, как ребятеночек.
Семеновна захлопотала у ног Сони, та вскрикнула.
– Ну все, малец на ходу, все идет своим чередом. Вставай и пойдем со мной, буду водить тебя, дитю путь показывать.
Сонюшка тяжело встала и оперлась на руку Натальи Матвеевны.
– Ну что, Наталья, успокойся, не хлопочи тут, иди пока, молитву почитай, мы сами справимся. Казанской Божьей Матери, Смоленской и Иерусалимской, – уточнила она и поймала испуганный взгляд бабушки. Волновалась та сильно, хоть старалась виду не подавать и не беспокоить Соню, но сердце то сжималось, то наливалось кровью, и вдруг страх, абсолютно осязаемый, чуть отпустив сердце, сковал колени, которые неожиданно подломились, и Наталья Матвеевна чуть не упала, ударив рукой по зеркальному столику.
– Ишь, мать моя, ты чего это надумала? Ну-ка, соберись-ка, соберись! Ты чего боишься? Что внучку в родах потеряешь? – От такого вопроса Наталье Матвеевне стало совсем плохо, именно этого она и боялась, но Семеновна говорила всё своими словами. – Даже не думай о таком! Ишь! Не отдам я ее! Не отдам! Иди-ка помолись лучше, помоги молитвою!
Семеновна хорошенько встряхнула Наталью Матвеевну, та вдруг мгновенно обрела силу и пошла из комнаты вон. Теперь Семеновна взяла Соню под руку и повела по комнатам. Двери везде были отворены и две странные фигуры – Соня с распущенными волосами и в длинной распахнутой до груди ночной рубашке, из которой выпирал большой живот, и Семеновна – большая, сдобная и бурчащая что-то под нос, ходили через пороги туда-сюда бесчисленное количество раз мимо зеркала. Зеркало бесстрастно наблюдало это хождение, хотя, наверное, и не совсем бесстрастно. За долгие годы оно столько в себя впитало – взглядов, отражений и особенно душ, которые толпились теперь по ту сторону амальгамы и вбирали в себя мельчайшие движения, флюиды и эмоции живых людей. Присасывались по-паразитски к живой и теплой душе никому не видимой связью, забрасывая прозрачные паутинные нити через зеркало из зазеркального мира в реальный, и вдруг ёкало у взглянувшего сердце, обрывалось, ухало куда-то вниз, щемило и начинало ныть. Ничего не подозревающий и не понимающий человек весь покрывался испариной, мурашками и понять не мог, почему на душе стало так скверно. Особенно привлекательны для душ этих серых были события высокого человечьего напряжения – роды, смерти, любовные акты, убийства, свадьбы, несчастные случаи, мало ли что могло случиться перед зеркалом. И необязательно плохое, нет, просто животный страх смерти давал столько пищи, что не шел ни в какое сравнение с обыкновенной радостью.
– Дай передохнуть, Семеновна, не могу больше, – застонала Соня.
Семеновна усадила ее на диван спиной к себе и стала натирать ей поясницу лампадным маслом, снова что-то приговаривая. Потом дала ей выпить какого-то отвара, опять опрокинула Софью на подушки и завозилась у ее ног:
– Потерпи, касатка, потерпи, все благополучно будет, все по-доброму идет, мальчонка уж весь на воротах стоит! Пойдем еще кружок сделаем.
Еще два круга по дому было сделано, и Сонюшка охнула:
– Рожаю, Семеновна, видит бог, рожаю!
Бабка положила Соню на диван и стала колдовать меж ее раздвинутых ног.
– Вот она головка-то, сейчас я ее раскачаю, а ты силы поддавай, касатка моя!
Она подложила под роженицу большое белое полотенце, на котором вдруг вмиг после мощного Софьиного крика показалась головка, а через какое-то мгновение маленький мокрый сморщенный мальчик. Соня, услышав писк, сразу затихла и заулыбалась.
– Малец, – улыбнулась Семеновна.
Зеркало первым увидело его отражение. Серебряное полотно чуть просветлело, будто поймало солнечный луч из окна. Но за окном была поздняя ночь. Или уже раннее темное утро. Лучик прошел волной по зеркалу и утонул в глубине, словно кто-то его проглотил…
День второй
Над окнами поднималась почти летняя невесомая пыль, дворник яростно мел мостовую. Что там было утром мести, ночью прошел дождик и все смыл, а что не смыл, то прибил. Пыль летела до высокого первого этажа и в луче майского уже довольно жаркого солнца, искрясь, красиво просачивалась в форточку и, погуляв по утреннему комнатному воздуху, успокаивалась на ковре перед зеркалом. Сама комната ничуть не изменилась за эти годы, лишь в угол встал рояль, на котором музицировала Софья Сергеевна, а на стенке против зеркала прибавились фотографии и рамочки с новыми бабочками, не особо привлекательными, мохнатыми и просто бежевыми, но поражающими размером. Одна среди простачков сильно выделялась и была, конечно, хороша собой чрезвычайно. Размером с крупного воробышка с распростертыми крылами, но цвета необычного, густо-густо-медового, крепко-чайного в красноту, и формы непривычной – концы верхних крылышек изгибались и напоминали две змеиные головы, смотрящие по сторонам и пугающие соседей. Под ней, под ее рамочкой, было что-то написано на латыни, но буковки маленькие, не разберешь. Андрей Николаевич называл эту бабочку коротко – «Павлин» – и часто ее в разговоре вспоминал.