Сколько здесь боли, гнева, злого сарказма по адресу тех, кто легкомысленно жонглирует бомбами на шаткой грани войны. Природа диалектична. И вновь она проявляет свое многоликое, противоречивое двуединство. Мир и спокойствие в Лортасе становятся той тепличной средой, в которой созревают застой, успокоение и уверенность в том, что "мы изумительны".
Зачем чего-то искать, куда-то лететь. "Мы изумительны". С этого момента начинают отсчитывать секунды эра упадка, эпоха вырождения. Лортас избежал самоубийства, но его ожидает медленная деградация, постепенная агония.
Вот почему поврежденный лортасский космолет неудержимо несется к нашей Земле, на которой еще царит каменный век. Трагическое несовпадение во времени. Бесплодная встреча цивилизаций, которые разделяют тысячелетия.
С приземлением лортасских космонавтов спадает и эмоциональная напряженность романа. Чэд Оливер все чаще идет проторенными путями, подменяя философскую углубленность поверхностным развитием действия, которое все более приближается к приключенческой фабуле. Общение космонавтов с неандертальцами решено в том же ключе, что и аналогичные сцены у Обручева ("Земля Санникова") или в "Затерянном мире" Конан Дойла.
И все же автору удается передать нам сгущающуюся атмосферу тоски и отчаяния, которое испытывает горстка людей, лишенных возможности вернуться в оставленный мир. Конечно, принятое ими решение впрыснуть себе снотворное и дождаться наступления на Земле космической эры несет некоторую печать авторского произвола. Но это нужно Чэду Оливеру для развития сюжета, и он заставляет своих героев совершить такой шаг, дает им, пусть достаточно произвольно, всего один шанс, неверный, отчаянный. И только для того, чтобы разбудить их в пятидесятые годы нашего века, как раз накануне появления первых спутников, в эпоху атомных взрывов на суше, в воздухе и на воде. Так замыкается сюжетный круг. Посланцы Лортаса встречаются с Уэстоном Чейзом, заснувшим в пещере над озером. И опять повествовательная ткань становится плотной, насыщенной, опять читатель полон напряженного внимания. Развязка уже близка, но она все еще неясна. И происходит неожиданное. Уэстон, которого грубо и бесцеремонно взяли в плен, постепенно начинает понимать, что эти существа с чужой, неизвестной звезды духовно ближе ему, чем тот мир, в котором он жил без особых забот и без особого счастья. И когда лортасский писатель Нлезин, ознакомившись с чтивом в мягкой раскрашенной обложке, за которой притаился мир садистов, суперменов и удачливых дельцов, спрашивает его, в самом ли деле такова земная действительность, Уэстону становится стыдно. Он впервые смотрит на свой мир со стороны. Так он оказывается между двумя мирами. Это неустойчивое равновесие. Физики называют его метастабильным и лучше, чем кто-либо другой, знают, что его легко нарушит любая посторонняя сила. Уэстон человек действия. Жена Джоан — это последняя связывающая его нить. Но она протянута к сердцу, и ее труднее всего порвать. Чэд Оливер не ставит своего героя перед таким выбором. Он облегчает ему путь, сталкивая нос к носу с Норманом — любовником Джоан. Вероятно, этого не требовалось. Уэстон сделал свой выбор раньше. Он понял, почему человек вымер на стольких планетах. Это такие люди, как он, Уэстон Чейз, пытались увильнуть от своей доли ответственности в общей судьбе, прячась за крепостными стенами маленьких уютных коттеджей.
Уэстон остается с лортасцами. Они вновь впрыскивают себе снотворное и засыпают в пещере до лучших дней. И в этом глубокая уверенность Чэда Оливера, что такие дни настанут, что человечество не повторит безумного опыта погибших цивилизаций и вырвется на просторы Вселенной. Могучий серебряный звездолет, проносящийся над головами восставших от многовекового сна людей, становится символом этих светлых, жизнеутверждающих надежд. Уэстон недолго балансировал между двумя мирами. Он сделал правильный выбор.
Роман Чэда Оливера стоит несколько особняком в американской фантастике. Он для нее не очень типичен. Зато близок к такому течению в современной научно-фантастической литературе, которое можно было бы назвать "литературой ученых".
Укажем в этой связи на одну общую черту в биографиях некоторых фантастов. Для этого достаточно назвать физика-ядерщика Л. Сциларда, профессора биохимии А. Азимова, астрофизика Ф. Хойла, антрополога Ч. Оливера, астронома и крупного популяризатора науки А. Кларка, философа и врача С. Лема, сподвижника А. Эйнштейна, польского академика Л. Инфельда, создателя кибернетики Н. Винера, космолога К. Сагана. Это убедительный перечень имен известных ученых, ставших авторами научно-фантастических произведений.
Такая же картина наблюдается и в советской литературе. После К. Циолковского академик В. Обручев был первым советским ученым, обратившимся к литературе этого вида. Ныне успешно сочетают научную деятельность с литературной работой многие хорошо известные у нас и за рубежом фантасты-ученые.
Можно, конечно, спорить, насколько случаен или, напротив, закономерен такой синтез науки и искусства. Думается все же, что он не случаен.
Иероглифы на базальтовой стене Абу-Симбела говорят: "Когда человек узнает, что движет звездами, Сфинкс засмеется, и жизнь "на земле иссякнет". Мы не знаем еще, что движет звездами. Может быть, никогда не узнаем или узнаем завтра. Важен не столько смысл изречения, сколько удивительно опоэтизированной науки. Нашему веку недоступно такое целостное восприятие мира. Человеческая культура давно уже разделилась на культуру естественную и культуру гуманитарную. Пропасть между ними растет день ото дня. У каждой не только особенный язык или специфика эволюции, но и свои эстетические каноны. Неудержимо растущее и непостижимо ветвящееся древо науки вырастило, наконец, собственные эстетические плоды, странные и ни на что не похожие. "Красивое уравнение", "изящный вывод", "ювелирный эксперимент". Слова, слова, слова! Здесь иное изящество, иная красота. Просто люди естествознания еще по привычке употребляют эстетические термины гуманитариев. Это всего лишь атавизм. Придет время — появятся и новые имена. Но попытаемся оглянуться назад, в туманную тьму, когда зарождавшаяся культура была настолько слаба и наивна, что существовала в некоем единении. Без всякого намека на дифференциацию — тысячеголовую гидру двадцатого века. Только вот беда, даже просто оглянуться назад и то мы не можем без точной науки. Древние манускрипты расшифровывают теперь кибернетики, археологические находки подвергают спектральным и радиокарбонным анализам физики и химии. Даже в поэтике появились подозрительные естественнонаучные метастазы. Самые привычные и обыденные вещи обрели вдруг неких количественных двойников. У вещей обнаружилась структура. Они стали телами (для физиков), веществами (для химиков), моделями (для математиков).
Революционные идеи естествознания с их радикальной ломкой привычных представлений о времени и пространстве, строении вещества и сущности жизни не могли не затронуть сознания даже абсолютно далеких от науки людей. Наука вторгается во внутренний мир не только прямо, связывая, допустим, силу эмоций с величиной информации, но и опосредованно. В том числе и через искусство. Наука и искусство — могучие реки человеческого познания. Цели у них общие. Пути, как принято говорить (но это отнюдь не самоочевидно), — различные. Где-то на заре цивилизации эти реки были слиты в единый поток. Когда же они разделились? И почему мы, во второй половине двадцатого века, вдруг вновь начинаем искать объединяющие их черты? Случайность это или закономерность? Возвращение по эволюционной спирали к «якобы» старому качеству или бесплодные поиски эфемерных закономерностей и связей? Может быть, научная фантастика и есть тот проток, который соединит оба русла?
Колесо учения неразрывно, и мы не найдем на нем место «стыковки», где гуманитарное знание перетекает в естественное. Слишком уж много оборотов сделало колесо познания с той далекой поры, когда наука находилась в колыбели.
В древних памятниках трудно порой отличить естественнонаучные представления от мистики, философию от поэзии, космологию от мифологии. Древневавилонский эпос, древнееврейская книга Зогар, индийская «Махабхарата» не просто путано и темно отражали мир, а синкретически. В этом методе познания научное мышление неотделимо от художественного. В учебниках географии показано, как Земля покоится на трех китах, плавающих в океане, или на трех слонах, стоящих на черепахе. Но это не значит, что древние именно так рисовали себе картину мира. Нам трудно судить об истинных их воззрениях, поскольку они зачастую представлены чисто символически.