Кстати сказать, мы не допускали в игре с Утей ничего для него обидного. Не от того, что мы были такие уж чуткие, а от того, что Утя легко мог наябедничать.
Мать водила Утю по больницам, таскала по знахаркам. Когда приходили цыгане, просила цыганок погадать, и много денег и вещей ушло из ее дома.
Ей посоветовали пойти в церковь. Она пошла, купила свечку, но не знала, что с ней делать. Воск размягчился в пальцах. Она стояла и шептала: «Чтоб у меня язык отвалился, только чтоб сын говорил…»
Когда хор пропел «Господи, помилуй» и молящиеся встали на колени, она испугалась и ушла. И только дома зажгла свечку и сидела перед ней, пока свеча не догорела.
Потом она снова пришла в церковь. На паперти объяснила нищей старухе, что у нее немой сын. Старуха посоветовала поставить свечу перед иконой Варвары-великомученицы.
— Потому, что мучишься ты, а не сын, — сказала она. — А если хочешь сына поправить, дай мне копеечку, я за тебя поставлю, а ты поставь Николе-чудотворцу.
Но сколько ни ходила мать в церковь, сколько ни покупала свечек, сколько ни становилась на колени, Утя молчал. Но чем чаще мать ходила в церковь, тем больше верила, что Утя исцелится.
И Утя заговорил! Но не от гаданий, шептаний, не от молений. Мы купались, и я его нечаянно столкнул с высокого обрыва в реку. Он упал в воду во всей одежде, быстро всплыл и заорал:
— Ты что, зараза, толкаешься?!
После этого он ошалело выпучил глаза, растопырил руки и стал тонуть. Мы вытащили его, он выскочил на берег, плясал, кувыркался, ходил на руках и кричал:
Он говорил непрерывно, боялся закрыть рот, думал, что если замолчит, то насовсем.
Помню, мы особо не удивились, что Утя заговорил. Мы даже оборвали его болтовню, что было несправедливо по отношению к человеку, молчавшему десять лет.
Утя побежал домой, по дороге называл вслух все, что видел: деревья, траву, заборы, дорогу, дома, машины, столбы, ворвался в дом и крикнул:
— Есть хочу!
Его мать упала без чувств, а очнувшись, зажгла свечку перед недавно купленной иконой.
Утя говорил без умолку. Когда кончился запас слов, схватил журнал «Крокодил» и прокричал его весь от названия до тиража.
Он уснул после полуночи. Мать сидела у кровати до утра, вздрагивала и крестилась, когда сын ворочался во сне.
Утром Утя увидел одетую мать, сидящую у него в ногах, и вспомнил, что он может говорить. Но испугался, что снова замычит или скажет только: «Утя». Он выбежал из комнаты и залез на крышу. Сильно вдыхал в себя воздух, раскрывал рот и снова закрывал, не решаясь сказать хотя бы слово.
Он глядел на дорогу, отдохнувшую за ночь, на тяжелый неподвижный тополь; на заречный песчаный берег, на котором росли холодные лопухи мать-и-мачехи; он видел рядом с крышей черемуху, ее узкие листья; воробьев, клюющих созревшие ягоды; печную трубу, над которой струился прозрачный жар, — он мог все это назвать, но боялся.
Наконец он вдохнул и, не успев решить, какое скажет слово, выдохнул, и выдох получился со стоном, но этот стон был голосом, и Утя засмеялся, присел и стал хлопать по отпотевшей от росы железной крыше.
Его мать расспросила нас о происшедшем на реке и испекла много-много ватрушек. Мы ели их на берегу, и когда съели, я снова спихнул Утю в воду, тем самым окончательно равняя его со всеми. Он, однако, обиделся всерьез.
В сентябре учителя подходили к Уте, гладили по голове и вызывали к доске с удовольствием, чтоб слышать его голос. Но здесь голоса от Ути было трудно дождаться: он почти ничего не знал, подсказок слушать не хотел и быстро нахватал двоек.
В конце концов учителя стали его упрекать. В ответ он всегда произносил услышанную от кого-то фразу: «Я детство потерял!»
Он и матери так кричал, когда чего-то добивался. Например, появились радиолы, и он потребовал, чтобы мать купила ему радиолу.
Но и то сказать, как осудить мать, которая жалела его, немого, а заговорившего чуть не на руках носила. Но сам-то Утя неужели думал, что потерял детство?
Радиола стояла у них на тумбочке под иконами.
Мать слушала только одну пластинку, заигранную нами, — о цыганке. А Утя накупил тяжелых черных пластинок и ставил их каждый вечер.
Особенно он любил военные песни, которых мать не выносила. Она просила сына не заводить их при ней, но Утя отмахивался. Когда он садился к радиоле, мать уходила на улицу.