Я не помню всего того, что было, в то время как мой друг нёс мою поникшую тушу до квартиры, которую я занимаю. Не знаю, стал ли этот позор достоянием соседских пересудов или же всё обошлось тихо-мирно и коридоры были абсолютно пусты. Да мне, в сущности, и плевать на всё это. Не безразлично мне лишь то, что по приходе в квартиру мой друг не бросил меня у порога, как бурдюк с протухшим фаршем, а привёл в сознание, помыл в ванной, выстирал моё грязное шмотьё. Затем напоил меня горячим сладким чаем, не забывая, что я пью с тремя ложками сахара, и просидел со мной, укутанным в большое банное полотенце, несколько чрезвычайно приятных часов, развлекая меня разговорами о нашем с ним замечательном прошлом...
И сейчас я лежу, раскинувшись, на смятой постели в одних пижамных бежевых штанах, с нерасчёсанными волосами, с невидящим взглядом; на полу валяется то самое банное полотенце; мои пятки обдаёт приятным ветерком, влетающим с улицы через открытое окно; лежу, внимаю дзенским раскатам блюза и думаю, что я люблю его, моего друга.
В полусонном состоянии я философствую о мультфильмах.
После ухода моего друга я принялся, пожёвывая печенюшки и попивая очередную кружку чая, за просмотр диснеевских классических историй, которые с утра до ночи крутят на брендовом телевизионном канале. И теперь мне увлекательно думается о занятных парадоксах, связанных с каноническими персонажами этих мультиков. То, что Дональд Дак одет в моряцкую курточку, но мультипликаторами обделён штанами, - это нисколько не занимает моего внимания, как не занимает моего внимания и то, что Микки Маус и его суженая Минни - невероятных размеров мыши. Больше меня интересует тот факт, что пёс Гуфи эволюционировал в прямоходящего и законопослушного гражданина США с членораздельной речью и умением писать и читать, а Плуто, питомец той громадной, гипертрофической мыши, остался милой, но как бы то ни было - тупой, живущей в будке псиной.
Временами я задрёмываю, и недавние мысли отзываются во сне бессмысленными урывками и эхом, шаржем на логическое осмысление. Просыпаясь, я не понимаю, спал ли секунду назад. И снова проваливаюсь в забытье, так и не разобравшись в том, спал ли только что. На меня рычит собака. Хочет укусить. С оскаленной мордой прыгает на меня, пытаясь цапнуть за руку или живот, стремится выпотрошить меня, разорвать, кусками растащить по улице. Наконец ей удаётся вцепится мне в предплечье, но я не испытываю от этого боли. Я знаю, что зубы этой проклятой шавки впились мне в мясо, я вижу, что ручьём на асфальт течёт моя кровь, но боли не чувствую. Чувствую лишь смелость. Озлобленную храбрость и ожесточённую решимость выдавить этой суке глаза, чтоб под ногтями надолго остались следы от высохших коллагеновых соков, брызнувших и вытекших из злющих шаров этой паскудной твари; поднять собаку в воздух и шарахнуть её о трубу, чтобы её позвоночник сложился пополам; или просто забить камнем, проломив им черепушку этой бешеной зверюги. Но я не совершаю ни то, ни другое, ни третье...
Невзирая на то, что нещадно раздираю себе на руке шкуру и мясо, я медленно поворачиваю предплечье, стиснутое собачьими челюстями, направляя свой сжатый, пульсирующий кулак стрелой в сторону глотки дьявольской псины, и с силой втыкаю его ей в пасть. Чёрно-красная кровища извергается сгустками из моих рваных ран. От неожиданности собака, сдавленно отхаркиваясь, выпучивает на меня свои бегающие глазки, её язык одурело сокращается взад и вперёд, дабы выгнать инородный предмет из пасти. Я продолжаю медленно проталкивать кулак всё дальше. Собачья слюна и моя кровь, смешавшись в вязкую патоку, свешивается тоненькой жилкой до самой земли. Собака дрыгается, извивается, пихает меня всеми пятью лапами. Я чувствую, как мой кулак проламывает ей стенки гортани и всё глубже входит той в глотку. Теперь уже я держу буйную собаку мёртвой хваткой, завалив ту на асфальт, примяв трясущуюся от страха тушу коленом. Она озирается по сторонам, хрипит, задыхается, силиться тщетно на меня зарычать, отрыгивает недавние кушанья вперемешку с кровью и пенящейся белой жижей. Я уже различаю очертания собственного кулака, выдающегося изнутри шеи собаки. И резко увожу руку, частично запрятанную в одуревшем от шока, боли и удушья животном, вниз, отчего с треском выламываю тому нижнюю челюсть. Собака ревёт, визжит от боли, всё её тело сводит судорогами, моментами из неё вырывается нечто, одновременно похожее на вой и гортанный ор. В этом крике я просыпаюсь. Различаю уже порядком раздражающий меня электронный блюз. На ноутбуке выключаю музыку и остаюсь в тишине (гаснет экран компьютера) и ночном сумраке. С улицы не доносится ни звука, что не может не радовать. Сонливость прошла. Голова немного беспокоит пульсирующей болью в висках. Вспоминаю психованный сон про собаку, которой я невозмутимо разорвал пасть, и думаю, насколько то достоверно отражает реальность и может ли такое произойти на самом деле? Моё внимание снова занимает недавнее рассуждение о персонажах Диснея. Теперь мне представляется в смутном свете уставшего мозга эротическая фантазия множества извращенцев конца 90-х годов XX века. Я имею в виду знаменитую миловидную Гаечку, женский персонаж мультсериала «Чип и Дейл спешат на помощь». Несмотря на то, что она была мышью, это нисколько не мешало зрителям представлять её в неприличных позах, в обнажённом виде, в кружевном неглиже, сокрытом её сексапильными джинсами и рабочей рубашечкой. Почему-то у мультипликаторов студии «Disney» того времени это стало тенденцией: не важно, животные это или люди - все женские персонажи, собаки, мыши ли и уж тем более молодые девушки так и источали потоки своей сексуальности. Они были грациозны в движениях, манящи и лакомы, соблазнительны. Своим поведением они навязчиво и призывно возглашали всем вокруг грубо овладеть ими и начинить их матки миллионами сперматозоидов. И если дети ещё не сознавали своих подсознательных побуждений, сидя у телевизора, то взрослые: старшие братья, дядья и отцы - все они настороженно поглядывали на эту скрытую телевизионную пропаганду содомии. Что бы я сейчас ни вспомнил, какое бы произведение искусства не всплывало бы у меня в воображении - всё мне говорит о болезненности их создателей, об их скрытых комплексах, страхах и побуждениях, которые в дальнейшем, спустя много лет, быть может, преобразуются потомками, выросшими на этих оригиналах, в весьма гротесковые формы, гиперболизированные и преувеличенные в своём подспудном, отрицательном, неприглядном подтексте, как это было с Льюисом Кэрроллом, когда Фрейд и его ученики во всеуслышание провозгласили того латентным педофилом. Часто подтекст делает биографии писателей не менее интересными и интригующими, чем произведения этих самых литераторов...