, так это то, что образ женщины высосан из пальца, этот пресловутый образ Мадонны, пафосный и орущий во весь свой ренессансный вопиющий глас символ материнства - ничто, обязанное за своё столь претенциозное существование только и лишь мужской сексуальной сублимации; предтеча появления всякой музы - фаллическая. Большинство же из этого стана: вонючие, омерзительные свиньи, грубые, тупые, скандальные самки, бочки, наполненные яйцеклетками, биоматериал, истекающий ежемесячно межножно кровью. И они наивно думают, воображают, будто «Мадонна» - о них; будто воспевание женщины в искусстве - всеобще, имей только дыру между ног да жировики, знаменующиеся сосками. Смешно. Их мужья, любовники, трахали - как угодно - никогда не возвысят их до состояния муз... Муза чиста. Муза всегда желанна. Муза совершенна. Поелику она неотделима от своего создателя: поэта, художника, гения. Муза - ещё одно его произведение. Как и растиражированный образ Мадонны, который каждая рожавшая дура пытается примерить на себя. Смешно. Смешно. Смешно. И нелепо. Уважение к старости. Культ женщин. Их восхваление. Ещё и прочая всякая чушь, коей забивают мозги в школах. Почему же в школах не говорят, что если ты пытаешься подзаработать, раздавая рекламу, многие начинают тебя ненавидеть и презирать? Почему в школах не говорят, что всякое скисшее старичьё, которое я почему-то должен уважать по причине того, что все эти развалины ещё не сдохли, будут ворчать на меня, критикуя мою манеру заработка? Вот поэтому-то я и сижу, и не спешу поднимать свой зад с сидения автобуса или ещё чего: потому что может легко оказаться, что та, кому я уступлю это место, не протянет руку; не возымеет понимание; погрязнув в гордыне и невежестве; и не возьмёт у меня этот несчастный листок с картинками, что автоматически причисляет каждого к стану моих врагов. Я не всеблагой Господь Бог, который готов спасти от кары город грешников при наличии там хотя бы одного праведника. Я - злобный скабрезник. Я - Ирод Антипа. Я - злобный Паланик. Который сожжёт библиотеку, дабы уничтожить единственный там имеющийся экземпляр одной книги, которую просто лень искать среди вороха этой требухи... Нет, я не желаю этой поганой старухе поскорее сдохнуть. Пусть живёт. Для таких, как она, лучшее наказание - это как раз таки всё не оканчивающаяся жизнь, которая уже ни в чём не состоит, кроме как в одиночестве и болячках. Пусть мучается, это мятое, протухшее мясо, злющая, всеми брошенная и никого не интересующая старая кошёлка, иссушенная климаксом. Мне радостно, отрадно от этого: от того, что все они, эта вереницей следующая полоса уёбков - одно сплошное несчастье, недовольство, одна неудача, крах мечтаний и юношеских ожиданий. В их жизнях нет ни любви, ни удовольствия, кроме жратвы, телевидения и мастурбации на сон грядущий - содержание их ничтожного существования... мне радостно, что за меня, за мои обиды мстит столь могущественный и вездесущий каратель, как сама жизнь. С такой работой легко становишься нигилистом, не оставляющим никому ни капли надежды; нигилистом, который может без зазрения совести возрадоваться падению очередного самолёта; возрадоваться с оптимистической мыслью о том, что дай бог часть пассажиров состояла как раз таки из подобных выродков. Замечательное средство в селекции человечества. Быть может, и войны проводят именно из таких тайных, заговорщицких побуждений, как в своё время Зевс это сотворил с Троей или «Отец наш Небесный» в пору Великого потопа, как любят изъясняться религиозные патетики. Прекрасный способ отчистить общество от всякой грязи. По крайней мере, моя бабушка как-то обмолвилась, что была чрезвычайно рада тому, что дед не вернулся с войны. Потому что, напившись, он всегда её жестоко избивал... Вот такие дела. Избавление и очищение от скверны - смысл бытия. «О времена! О нравы!» - то лишь малая толика моего кателинария, призывно возглашающего о смуте; казалось бы, на правда ли? Мне навстречу идёт мама с дочкой, подростком, годами ближе, наверное, к четырнадцати. Мамаша меня игнорирует. Как и её чадо, на которое я возлагал большие диккенсовские надежды, предлагая хотя бы ей взять брошюру и реабилитировать свою никудышную мать. Но отказывается и она, вытаращив на меня глаза и мотая головой. Такая юная, но уже такая сука. И мне думается: «Кого ты можешь вырастить из ребёнка? Такую же стерву? Подобную себе шалаву?» И так до бесконечности всякие отбросы будут взращивать подобную себе массу отщепенцев, которую мне хочется едино лишь растоптать громадным сапогом, дабы под ним кроваво хлюпало и чавкало, хрустело, трещало, покуда в этой бурлящей жиже праведной инфернальной давильни не исчезла бы последняя во всей Вселенной испорченная душа. Но порой бывает и так, что дети, даже и после строгой указки матери ничего у меня не брать, всё равно берут и счастливые, радостные остаются в моей памяти лучезарной апологией всему человечеству, единственной его надеждой на спасение. «Получила, сука! Твой ребёнок умнее и лучше тебя; и тебе с этим ничего не сделать! Тебе не извратить его чистую, бунтующую душу», - думаю я в таких случаях, когда улыбающийся ребёнок украдкой, пока не видит мать, просит у меня буклет. Есть такое выражение в светской этике: «Относись к окружающим так... (нет, не «как ты бы хотел, чтобы относились к тебе», потому что то - очередной библейский восторженный бред; в капиталистическую пору рентабельней иное:) «Относись к окружающим так, как будто они должны быть твоими присяжными». А вот это уже резон, не правда ли? И, по всей видимости, ни один из всех тех придурков, шляющихся тут по улице, со сраного ли завода идущие или ещё из какой дыры возвращающиеся прыщавые свиньи со звероферм - словом, никто из всего этого зависшего в летаргии скопища даже и не задумывается о том, какие процессы творятся в моей голове; какие мельницы там вертятся, стимулируя моё донкихотство; и им невдомёк, что окажись они пред судом присяжных, где каждый из двенадцати милосердных карателей, является, собственно, мною, никому из них не миновать расстрела. Жестокого, беспощадного: сначала по ногам, отстреливая ступни; затем изничтожая коленные чашечки до самых брызг красных конфетти; следуя всё более вверх, деструктируя и дробя, наводя стальной кавардак в их кишках; надеясь при этом, что в сознании они пребудут как можно дольше. Даже и не подозревают, гнусное отрепье, что творится с их кармой (при условии существования таковой), когда я воображаю их участниками порно-съёмок Джона Томпсона; с удовольствием генерируя в сознании изощрённейшие картины неораблезианства с вёдрами мочи, слюней и спермы; приплетая плюсом хитровыдуманных японцев: блевотину и копру; клизмы с кремом и прочее, прочее, чему ещё даже и не придумано название. А под дикий, яростный, сумасшедший даб-степ в наушниках это фантазируется и вовсе на славу: копошащееся сонмище из негроидных обезьян и волосатых жирдяев, шевелящаяся, точно личинки в гниющем трупе, куча шлюх и педорасов: равнодушные и отстранённые, злые и горделивые - вся та человеческая мразь, что плюнула мне в душу, пройдя мимо, не взяв рекламку: мамы и дочери, отцы и сыновья, молодёжь и старичьё - все они, стоя на коленях, поваленные на спины и прижатые похотливыми тушами, втоптанные в обоссанные и заблёванные половицы; всех их безжалостно насилуют: в задние проходы, вагины и рты - громадными ниггерскими хуями, корявыми пальцами и даже целыми руками, подчас разрывая розовые и чёрные тугие отверстия кулаками, обильно смазанными лубрикантами. Стоят крик и стоны. Без перерыва из людей изливается всякая пакость, капает и сочится, смешиваясь на загаженном полу в серо-жёлто-коричневую жижу. Женщины и дети плачут, плачут мужчины, ревут, воют, скукоженные старухи и старики, взывают о пощаде, о милосердии, молят и блюют; пускают слюни; а им в contra орут от истого удовольствия и ярости страшные монстры и чудища, нависающие сзади, спереди, повсюду. Их одичалые истязатели в масках и без штанов. Женщин, детей, мужчин, стариков - унижают, терзают - толпы негров и латиносов, белых, китайцев, японцев - они мочатся на лица своих жертв, на их тела, пускают струи спермы в глаза и глотки; подставляют свои волосатые, немытые жопы к их заплаканным лицам и приказывают лизать. Творится нечто фантасмагорическое среди вони, говна и луж. Мужчина делает минет негру, женщина - лежит под ними и ждёт с дрожью то, что должно случиться; негр глубоко насаживает глотку своей жертвы на свой пенис, мужчина, морщится, хрипит от удушья, дрожит всем телом, пытается освободиться, вытащить из себя эту громадную штуковину, практически полностью наполнившую его; внутри него вызревают рвотные позывы, и наконец мерзкий желчный комок подкатывает к горлу и изо рта начинают сочиться оранжево-коричневые массы. Блевотина по-сервантесовски заливает лицо той, что лежит на липком, осклизлом, вонючем полу, попадает ей в рот, в нос, глаза и уши. А негр продолжает совокупляться с головой мужчины, несмотря на то, что тошнотина не перестаёт из неё, головы, извергаться. Они рыдают. Кричат. Запачканные и униженные, истерзанные, трахаемые подчас одновременно сразу тремя сгустками мышц, волос и жира... На смену одним приходят другие, и так - непрерывно. Лужи всё больше. Все ссут, кончают, блюют и отплёвываются. Вонища и постоянное хлюпанье, чавканье, харканье. И всему этому - я - единоличный, съехавший с катушек созд