Отдаю цукаты.
- Спасибо, - говорит девушка.
- Угум, - отвечаю. И готовлюсь к очередному перевоплощению. Надеваю башмачные накладки. Корпус. Голову. И вот он я - вот он - снова Хомяк. Моё героическое альтер эго.
Снова предстаю этой культовой фигурой, подобно эпохальной личности Микки Мауса; я возвышаюсь, всё более; костюм проникает в меня, постепенно отождествляясь со мною; неделимо становится наше бытие. Теперь я и он - едино образцово сущее. Атомы и числа.
Заигрываю с девушкой на кассе: шлю ей воздушные поцелуи, которые в масштабе костюма выглядят весьма курьёзно; пантомимно, очертив контуры, дарю ей цветок, который жестами требую поставить в воображаемый стакан с воображаемой водой; и ей приходится всё это исполнять с умильной улыбкой на лице, иначе Хомяк не отстанет.
На улице сбегаются дети, начинают радостно визжать, когда видят меня в окне кондитерской.
И снова: я делаю то, зачем сюда пришёл: кручу их, играю с ними, обнимаюсь и нежусь. Делая месячную выручку кондитерской, поскольку каждый ребёнок прибежал сюда с зажатыми в потных ладошках деньгами, дабы одновременно, играя со мной, жевать нугу, обсасывать яркий леденец, грызть карамель или сладкую булку. Прохожим приходится сторониться, а нам: мне и детям - на них плевать; для нас их не существует, этих скучных и обречённых - есть лишь мы в этом сомкнувшемся, сосредоточенном сугубо на нас мире.
Раскручиваю мальчика и вхожу в эйфорическое состояние, каких бывает весьма мало: филигранно обнаружение точки опоры, центра тяжести - истинное благословение, подобно квадратному камню[17] - обнаружение идеального ритма, скорости, дыхания, зрения, мотива измышления в этот космический миг энтропии, обретение элэсдэшного прихода, прозрения, будто за всем тем стробоскопическим хаосом и мешаниной начинаешь воочию созерцать квантовый алогичный, нежели классическая механика, мир. И не хочешь останавливаться, входишь в раж, утыкаешься кроссовкой в асфальт, истирая подошву, и гироскопом раскручиваешься всё сильней. Ребёнок уже доволен, но тебе всё мало. Мало. Мало. Мало этого уже снизошедшего озарения, соблаговоления и случайного, внезапного обнаружения за всем тем антуражным подобием реальности реальности действительной. «Скажи мне, о Че Гевара, в чём смысл?» И он мне отвечает. Глаголет. С маек и торб. И я ему верю, так как он убедителен. Однако, остановившись, я теряю эту связь с тем миром и перестаю вновь что-либо понимать здесь и всюду, во всём том враждебном сумбуре и пришибленной летаргии. Оглядываюсь, озираюсь по сторонам, блуждаю... блуждает мой ребёнок, мой маленький принц, испуганный и озадаченный. И он всё время вопрошает меня, уже повзрослевшего: «А что здесь происходит?» А я не могу ему ответить, просто не нахожусь, что сказать. Не готов. И отмалчиваюсь, скорбно. Отмалчиваюсь пристыженно. Беру его за руку и веду в его комнату, уже притихшую и потухшую ночным светильником; укладываю в кровать, накрываю одеяльцем и жду, когда он уснёт. Мой принц не просит рассказать ему сказку про барашка, засыпает сразу. Потому что истомился долгой прогулкой, истомился этим поиском упокоения во всём том гомонящем и грубом, остервенелом и ощерившемся безобразии; и найдя его, покой, стан и обитель, вместе со мной, единственно лишь хочет познать этот мир и покой и утолить грусть, тоску, что накопились за долгие годы наших странствий в пустыне.
Останавливаешься. Быстро приходишь в себя, будто Хомяку просто неведомо головокружение. И...
... подкатывает боль. Давит голову. Невыносимо. Со всех сторон. В виски опять врезаются стержни. Череп охвачен стягивающимся обручем. Чёрт... испанская маска. Лоб точно выдирается ржавыми стальными щипцами. А внутри, в самом мозге что-то бурлит, вскипает, готовое уже потечь из ушей и носа, выталкивает глазные яблоки, яростно пульсирующие в унисон с горлом и грудью. Дышишь, дышишь, но всё равно задыхаешься. Закрываешь глаза, и становится только хуже, пульсирует пред тобой уже одна темнота; и даёшься диву от того, что можешь заметить эту странную яростную пульсацию сплошного чёрного; можешь различить его бесчисленные нюансы и оттенки; а хотя, казалось бы, всё одно; но тебя засасывает эта чернота, дыра в сознании, все мысли и образы, память, всего тебя; тошнит сухо; ловишь себя вдруг на том, что, как умалишённый, погрязший в беспомощном беспамятстве и безумии, пускаешь слюни; и эти прозрачные вязкие жилы тянутся из твоего рта, свисая с отвисшей нижней губы, обтекают подбородок и капают, капают; твои слюни; но голова болит настолько, что просто плевать, что и как капает у тебя изо рта; дыхание отдаётся в ушах, барабанные перепонки, взбесившись, от каждого звука приходят в исступление, долбя ещё более и без того гудящий череп. Я зависаю. От этой вспышки. От этого неожиданного взрыва в башке. Зависаю и стою недвижим. Дети не понимают, что́ со мной. И сам я не в курсе, что́ будет дальше. Стою и жду. Когда отпустит. Когда освободит. Уйдёт. Покинет. Куча ещё и прочих сраных синонимов, которые меня не волнуют. Жду. Дышу. Стараюсь не обблеваться в ближайшие секунды. Интенсивно сглатываю. Эти позывы. Эти позывы. Эти позывы. Думаю только об этом. Только бы не вытошнить в голову хомяка свой скудный шоколадный завтрак. Дышу. Зрачки бегают. Дети смотрят. Моя голова, как и голова Хомяка, - опущена вниз. С ним мы осматриваем то, что под нашими ногами, осматриваем, погрузившись со всем вниманием в сумбурное отупение. Ожидание. Тяжкое. Томительное. Дышу. Люди ходят вокруг. Мне в пасть влетает с ветром воздух, такой вкусный, свежий. Проходит кто-то ещё... оставляющий после себя удушающий дым. Сраные курильщики. Всё чёрное пространство хомячьей головы заполняется этой острой, выпуклой, объемлющей вонью, ссушающей горло. Всю свою жизнь ненавидел это человечье - дымящее и харкающее - поганящее всё и вся отродье. Каста мнящих о себе чёрте что придурков, вопящих во всё своё вонючее кислятиной горло о том, что антитабачные законы якобы притесняют их в правах; что их-де оскорбляет эта изоляция в плане специальных для курения мест. Считают себя этакими бунтовщиками, апологетами гуманистического и правового, позволяя себе, однако, сущее свинство. Ненавижу всю ту мразь, дымящую в моём доме. Всю ту мразь, считающую, что отравлять мой воздух, отравлять меня, постепенно убивая, - это их сраное конституционное право! Ненавижу того ублюдка, который часто оказывается впереди меня на дороге и дымит, дымит, испуская яды, которые ветром доносятся прямиком к моему лицу, обдавая мерзостным токсичным духом. Мой друг-порнограф как-то обмолвился о том, что в наше время, когда наука абсолютно доказала гибельность табачной зависимости, нужно быть просто конченым дебилом, чтобы курить и губить свою жизнь, так тупо её просирать. Любил затем рассуждать о всей той индустрии. Посмеивался над детской наивностью тех, кто пытался бросить курить, прибегая к помощи электронных сигарет и никотиновых пластырей. «Интересно, - говорил он, - эти идиоты, фанатично сосущие свои дымящие пластмасски и обклеивающие себя пластырями, хотя бы догадываются о том, что производители обычных сигарет, их электронных аналогов и пластырей - одни и те же компании с гениями в их рекламных отделах? Вот ведь ещё одно изощрённое проявление глупости!.. Сюда бы Роттердамского с его записными книжечками». - «Чтобы отучить человечество от курения, - продолжал я мысль, - нужно просто делать сигареты сверхтоксичными, вот и всё: выкурил одну сигарету - отвалился палец; выкурил вторую - отвалился ещё один палец; и так далее. Дело бы кончалось одной пачкой». - «Ха, ты с ума сошёл! И куда ты собираешься девать столько токсичных трупов? Да люди сдохнут быстрее не от курения, а от новой эпидемии чумы! Селекционер хренов! И вообще, что плохого в курении? Если в мире, увы, существуют откровенные идиоты, то почему бы не делать на них деньги? Ведь проблема не в их здоровье - плевать, что́ с ними будет: рак, ещё какая херь, пусть хоть толпами подыхают, никто и не вспомнит - проблема в здоровье некурящих окружающих, которым нафиг бы их ублюдочное пыхтение не сдалось».