Выбрать главу

Да, так вот, сидя в кустах и напряженно следя за происходящим, я начал мало-помалу догадываться, что та фраза прозвучит еще не раз и все услышанное будет повторяться снова и снова, а может быть, и с самой первой своей точки подслушанный мной разговор был именно таким повторением. И не сообразить, когда это началось, где и как может закончиться. Я почувствовал себя тыквой: вымахала, налилась соками, мякоти хоть отбавляй, а не оторваться от земли, привязана. Насилу-то ноги унес. Я понял, что попал в словесную ловушку. Больше ничего не слушая, кое-как выбрался из кустов и что духу помчался домой. Лег спать, а когда проснулся утром, тотчас в моей комнате, вот здесь, где и вы сейчас находитесь, прозвучала та злополучная фраза, - уж не знаю, кто ее произнес. И завертелась карусель. Избавления не было, разговор произносился от корки до корки, и не берусь судить, где и как он делался, в моей ли голове или в этой убогой комнатенке. Другой нет. Я про жилище. Вот так: служил верой и правдой, из кожи вон лез, а приличного местопребывания не выслужил. Тыква я - и больше ничего. Вы представляете, какой ужас начался? Ну, повторы, иначе сказать - одни и те же слова, все те же утомительные - уже словно убийцы мои - фамилии. Погибельное убожество, убийственная скудость мысли, невероятная умственная ограниченность! Вот во что я влип. Нечто подобное происходит с обыкновенными людьми, они воображают, будто мыслят, а на самом деле тупо валяются на диване и до бесконечности прокручивают в голове одну и ту же нелепую, жалкую, ничтожную мыслишку. Вы же видели, когда вошли, видели меня лежащим на диване. Я лежал и прокручивал. Разве вам пришло в голову: вот лежит необыкновенный человек? Нет, вы что-то худое, мерзкое подумали обо мне. Можете не говорить, я догадываюсь, я мало-помалу начинаю прозревать. И в этом отношении хорошо, что вы вошли, что вас занесло в эти края.

Но и сейчас меня все еще так гнет к земле, что сил никаких нет, сил нет противиться наваждению, исчезает всякая возможность сопротивления. Вы спросите, как мог я в подобных обстоятельствах взяться за писание. Я пошел на подвиг. Это было актом благородства и вообще дерзания. И без сочинительства, которое еще недавно я ставил чрезвычайно высоко. Не до него было, нечего было сочинять, пришлось возиться с готовым, так сказать, материалом, с какой-то непонятной, отвердевшей и неистребимой реальностью. И это одно еще могло подтвердить, что я человек не конченый, так что я принялся за работу над черновиком, на тем, что я называю будущей книгой, ввязался в это дело, решив, что нет у меня иного средства вырваться из заколдованного круга, только вот и есть, что шанс довериться бумаге, хорошенько описать все со мной происходящее и с тем вернуться к нормальному способу существования.

Вас, разумеется, распирает любопытство: почему же черновик, почему не прекрасная, чудодейственная книга сразу? Сам-то я не дурак, чтобы задаваться подобными вопросами; мне такие тайны известны и такие бездны открыты... А трудно, ой как трудно дался мне даже этот слабый еще, во многом неверный и в каком-то смысле попросту паскудный черновик. Моей задачей было не писать, на ходу оттачивая стиль, и уж тем более не излагать готовые формулы и давно проверенные мысли, а остановить гнусную круговерть разговора, который к тому времени обрел уже, можно сказать, статус абсолютно не зависящего от моей воли и моих желаний процесса. Я должен был проникнуть в его плоть, вгрызться, ворваться и что-то в нем нарушить, лишая тем самым его возможности беспрепятственно повторяться. Это оказалось неописуемо трудной задачей, дело пошло туго, ведь я практически ничего не понимал, что к чему в том разговоре, и, затрачивая массу усилий, никакого заметного результата добиться не мог. Разговор был не то что металлический или железный, скорее словно бы резиновый, а представьте себе резину твердую, как камень, резину, из которой бесхалтурные обувные фирмы изготовляют - это просто пример, ребята, - добротные подметки, и хоть на минуточку вообразите, каково в подобную подметку вгрызаться человеку пишущему и в письменности своей ищущему спасения. Это была немыслимо прочная подметка, испещренная фамилиями неизвестных мне людей, и я изо дня в день запускал в нее зубы, получая на бумаге все тот же подслушанный в один далеко не прекрасный для меня день разговор. Я пытался расширить горизонты, некоторым образом шагнуть в неведомое, наметать биографии людей, скрывающихся за более или менее говорящими - устами незнакомцев, виденных мной на речном берегу, - фамилиями, придумать для них какое-то движение, становление, некие сценки, хотя бы пантомиму или мимику. Я хотел навязать им деятельность, чтобы они, заметавшись, поневоле выскочили из того круга, в котором я вместе с ними очутился, а вслед за ними выбежал бы и я. Но все тщетно. То ли материал не поддавался, а это опять же подметка, то ли мое воображение померкло. Я исписал гору бумаги, и все сплошь повторами проклятого разговора; ни на йоту от него не отодвинулся. Впрочем, я не теряю надежды. Полно! Я свято верю, что когда-нибудь этот черновик - так называемый черновик - обернется настоящей книгой и в ней найдут отражение все те гигантские усилия, которые я здесь так мучительно, со скрежетом зубовным, пускал в ход с уже известной вам целью. В ней предстанут, обретши некую плоть, все отчаянные мои попытки прогрызть подметку, покончить с наваждением, придумать что-нибудь новенькое, свежее, неизвестное разговорившимся на мою беду незнакомцам. Она запестрит почти уже придуманными мной биографиями, мизансценами и интермедиями. Там будут боги, герои, трагики и комики. Вдруг выплеснутся в нее все те великие идеи и гениальные прозрения, что попутно мелькали у меня и, увы, едва ли не тотчас же угасали в моем остановившемся уме. Мой труд не пропадет зря, не пойдет прахом. Я верю, и эта высокая вера укрепляет мой дух, дает мне силы с оптимизмом смотреть далеко вперед.

***

Федор и братья Сквознячковы отправились на монастырскую гору в надежде повидать описанную Филиппом черноту. Шли широкой нарядной улицей, любуясь громадами домов, вычурных и порой весьма забавных.

- О! - говорил Вадим вдохновенно и мрачно. - У меня много денег, жутко много в сравнении с моей былой бедностью, и я бы любил свое богатство, я бы гордился им, но!... Вы поймете мою мысль, вы умны. Наше отечество, оно, как всегда, в опасности. Здесь нет покоя, нет места для уверенности, с какой живут в других краях, там, где твердо знают, что завтра их жизнь будет той же, что сегодня. У нас так много ненормальных... Все эти самовлюбленные политики, бешеные приверженцы всяких идеологий и прочие адепты... А давно ли мы обрели свободу? Мы еще и не освоились с ней по-настоящему, не поняли, что она собой представляет, а уже... Уже готовы ею пожертвовать. Если я скажу, что меня гложет тревога за наше будущее, я еще ничего не скажу. Она меня сводит с ума. Я сижу как на иголках и думаю: а ну как завтра придут к власти очередные перераспределители собственности, новоявленные революционеры, которые опять захотят причесать всех под одну гребенку? И это очень даже возможно, вы же посмотрите, что творится... А извращенцев всевозможных сколько!.. И что будет с нашей родиной, если они заберут власть? Ничего не будет. Не будет родины, выйдет вся. Полетит в тартарары. Кончится родина. Так могу ли я спокойно и безмятежно пользоваться благами жизни, пользоваться которыми мне в настоящее время позволяет мое богатство? Для чего же мне и богатство при такой-то родине?

- Слишком тревожишься, слишком ерзаешь, и беспокойство подтолкнуло тебя к участию в нашем нынешнем деле? - осведомился Федор.

Рассуждал, вертясь и путаясь в темных закоулках своей души, и младший Сквознячков. Он вставил, мешая Вадиму ответить на прозвучавший вопрос: