В исполненные муки и бешенства мгновения казни кучерявый, полагаю, предстает перед женой не столько выдающимся деятелем культуры, сколько вполне обыкновенным человеком, обывателем. Он катается по полу, жалобно подвывая, она его без зазрения совести топчет, жестоко попирает. Для него это, допустим, быт, некая повседневность, даже нечто болезненное, безысходное, но для меня-то - сказка, чудесный шанс вообразить весь мир театром, а жизнь - сном. Или, мысленно обособившись с поэтической угрюмостью, почувствовать, некоторым образом даже осознать безмерность своей глубины, исполненной тепла и мрака. С улыбкой я развиваю, разматываю, в каком-то смысле попросту пережевываю крепко засевшую в моей голове мысль, что мой приятель любит жену и отнюдь не склонен смотреть на нее свысока. А его женоненавистничество, если оно и впрямь достойно так называться, не таит в себе ничего мужественного, эзотерического, устрашающего, это только блеянье, только отголоски правды, греза о правде, тоска по могущественному мужскому уму, мужской философии и духовной силе.
- С какой стати дуться на женщин? - воскликнул мой собеседник пылко. - Какая от них обида? Они что-то там сказали, брякнули? Но ведь это женщины! Разве можно обижаться на женщин? Они не ведают, что творят. А может, ты из тех, кто обижается на свиней за то, что у них нет разума? Да? Я угадал? Это так? Ты из этих? из чудаков? которые не от мира сего? Ну, тогда я не знаю, чем тебе помочь. Тут уж пеняй на себя... А женщины, они просто что-то вроде комнатных собачек и котят. И скажи мне, ты когда-нибудь страдал оттого, что твой котенок повел себя неподобающим образом? Так было? И ты обиделся на своего четвероногого друга? побагровел от гнева? перестал с ним разговаривать? Ты потерял сон и аппетит? Мне тебя искренне жаль, если подобное с тобой случалось. Но будь я даже Шекспиром, я не сумел бы на подобном материале создать трагедию. Уж извини...
И еще он говорил следующее:
- У меня в ходу какие-то даже бабьи грезы о разных подвижниках и богословах, в особенности о Григории Паламе, верном слуге церкви Христовой, и еще обязательно о том или ином полузабытом социалисте, верном сыне партии, припоминающемся мне впритык к великому исихасту. Возникает любопытный, по-своему волнующий образ странных пловцов, не правда ли? Пловцов, Бог весть куда плывущих бок о бок в окутанном туманом океане человеческого воображения. Это воображение знает порывы большого вдохновения и свои достижения, свои творения, хотя бы и призрачные, и, не исключено, именно оно в минуты агонии и прощания с этим миром погрезится мне вместо картин, навеянных воспоминаниями о действительно пережитом.
- Опять мне сегодня достанется, - сказал он затем без малейшего сострадания к своей будущей боли, когда мы, все в том же тихом и пустынном уголке парка, освежили мозги новыми глотками живительной влаги. Восторженно внимал он тому, как я вновь наполняю стакан.
Кучерявый Ниткин забавно смотрится в своих засаленных брючках, он в несвежей рубашке, рукава которой очевидно коротки для него. Стакан же я наполнял я вновь и вновь, нет нужды повторять это, нужно только понимать, что набирались мы активно и основательно. Мне известно, что почти весь свой заработок Ниткин приносит жене, с видом человека, который сделал все, что он мог. Это, видимо, трогательные минуты. Протягивает он супруге скомканные рубли, усиленно показывая, что на свои кровные, честно заработанные выпил лишь чуть-чуть, едва пригубил, его траты на выпивку - не в счет. Вообще, его несостоятельность в этом отношении так и бросается в глаза. Он не в состоянии угостить друзей, как ему того ни хочется, - он все отдает жене, вполне, разумеется, сознавая, как мало этот самоотверженный жест возмещает все сделанное ею для него. А если поморщится его любимая женщина? Предположим, состроит она недовольную гримаску: что это, мол, за деньги! Несчастный Ниткин, конечно же, с готовой уже болью схватится за голову, громко причитая: я не виноват! Господи! нас обманули, нас унизили и обездолили, нам бросают кость, чтоб мы не сдохли с голоду! будь проклята эта демократия! это демократия? это воровство! у нас украли счастье и будущее!
В эту идеологическую нишу он мог бы и сейчас юркнуть посреди затевающейся между нами беседы, посверкивать оттуда глазками, брызгать слюной, вопить, визжать, проповедовать что-то. Он ведь склонен порассуждать о злободневном, прокричать с пеной у рта свои политические воззрения. Но я, стоит мне выползти из своей норки, предпочитаю, отмахиваясь от всякого наносного бреда, глубоко любить живую жизнь, остроту мысли и причудливость, порожденную воображением, жажду любить представления, возникающие у меня, когда люди, почему-либо вздумав исповедаться, с замечательной откровенностью рассказывают о странностях своего характера или поведения. От злободневного меня разбирает зевота, а буря политических эмоций воздействует как снотворное. Слова о предстоящей моему другу взбучке мгновенно приободрили меня, и я сказал:
- Ты признал, что приравниваешь женщину к домашнему животному. А уж женщина, ставшая женой, - для тебя это, надо думать, все равно что милый пушистый котенок. Но возьми настоящего котенка, мысленно взгляни на это красивое создание, великолепное творение природы. И вдруг вообрази, что этот твой меньший брат, бросив забавные игры и оставив нежности, устремляется на тебя в атаку, опрокидывает, валяет по полу, в общем, задает тебе по первое число. Шок? Ты в шоке? Даже парализован страхом? Я бы, по крайней мере, испытал недоумение и боль.
- Но я не могу испытывать недоумения и боли, когда жена бьет меня, - возразил кучерявый с видом непоколебимого хладнокровия, которое могло объясняться лишь тем, что у него против высказанного мной имелись своевременно заготовленные веские аргументы. - Она бьет меня, когда я пьян, пьян, будем откровенны, в зюзю. Может быть, и тебя пьяного жена бьет...
- У меня нет жены.
- А ты утром, на следующий день, не помнишь этого, - не услышал он моих слов и говорил свое. - Я-то помню... Но тебя, конечно, интересует именно тот момент, когда она на меня набрасывается. Ну что тебе сказать? Представь себе, насколько я ослаблен, если за считанные мгновения оказываюсь уже не просто в положении риз, как заложивший за воротничок и тому подобное... Нет, я ошеломлен, оглушен, я как выброшенная на лед рыба, и я - в нокдауне, практически в нокауте... Отдаленно я понимаю происходящее, а все же как-то ничего не понимаю и не чувствую. И, само собой, не сопротивляюсь, не противоборствую.
- А голову руками прикрываешь?
- О да, голову руками прикрываю. Она ведь, знаешь, способна и ногой...
- Но ты, однако, в состоянии посмотреть на это со стороны и смекнуть, что твоя честь задета и достоинство унижено.
- Сразу оставим честь в покое, в данной ситуации ей не остается места, - строго парировал Бодрый. - Не вызывать же мне жену на дуэль?
- Зачем на дуэль... К тому же ход твоих рассуждений правилен. Ты рассуждаешь так: нужно начать с того, что я провинился - что я такое нынче, как не пьяная свинья? И если обсуждать, как со мной поступают и обращаются, следует прежде всего признаться самому себе, что я и не заслуживаю доброго отношения, я оскандалился, я уронил собственную честь. Поэтому спрашиваю себя, не нужно ли встать и сказать жене: ты задела мою честь! Но прежде все же следует задаться куда более резонным вопросом, а было ли что задевать.
- Так, так... Справедливо! Дедукция? Какой ты, однако, проницательный и необычайно вдохновенный человек!
Меня его лесть не тронула; он порозовел от удовольствия, внезапно с особенной силой уверовав в мою проницательность и способность к дельным размышлениям, а я бы и помолчал, выжидая, пока он наберется силушки для новых философских взлетов, но собеседник знаками попросил меня продолжить. Я сказал: