- Ну так ударь!
- Пусть только попробует! - взвизгнул Вадим.
- Ты же слышал, брат, - произнес Филипп проникновенно, - жизнь брызнула из камня и мощно разлетается, гибко распространяется во все стороны, так отчего же не попробовать?
- Он попробует, - заверил Федор, - а я посмотрю, как это бывает, когда брат на брата. Пробуй, Филипп! Если уж раздул огонь... Я потом погашу этот огонь, прекращу балаган. Может быть, закопаю вас в этих руинах. Но это как бы что-то личное, а во внешнем мире я зачеркну ваши фамилии, и никто ничего не узнает.
- У нас одна фамилия, - возразил Филипп.
- Какая разница? Никто и не вспомнит, что вы побывали в нашем городе.
- А к следователю Сверкалову пойдешь отчитываться? Как тот блаженный...
- Не шути с этим, Филипп, не зарапортуйся. Тучи и без того уже сгустились над твоей головой.
Филипп в самом деле держал камень за спиной, даже тискал и мял его, не то играя, не то думая как-то воплотить в действительность порожденный мятежным вдохновением Федора образ выжатой из каменной тушки и разлетающейся во все стороны жизни, и теперь, когда тот же Федор пустыми и дикими угрозами довел его до внезапного умоисступления, когда раздосадовал уже совершенно затертым и опошленным образом сгущающейся над головой тучи, он с ревом вынес из-за спины свой кстати заготовленный снаряд и, ругательно выкрикивая куцые междометия, запустил его в голову навязчивого аборигена. Безрассудный порыв, и никакой надежды на победу, ничего содержательного, обдуманного, проникнутого подлинным, а следовательно, объяснимым и многое оправдывающим чувством, всего лишь интуитивное движение вдруг отчаявшейся души, чистой воды отсебятина, глупейшая самодеятельность, - и какой неожиданный успех! Филиппу почудилось, будто в уплотнившемся воздухе, который он так учащенно вдыхал и выдыхал, заулыбалась сама судьба, и он, удобно расположившись внутри ее улыбки, отдыхает и блаженствует, как в раю. Оттого, что Федор не отмахнулся от камня, не взбеленился и не разбранил, не нанес удар в ответ на его безумную выходку, а схватился за голову, пошатнулся и упал, Филипп смеялся счастливым смехом человека, давно растерявшего все надежды и иллюзии, но вдруг заброшенного в какую-то сияющую бездну бесконечных триумфов и славы. И брат вторил ему. Вадиму тоже стало весело и хорошо, и он возбужденно потирал руки, забыв о постигших его кражах и пропажах. В пиджаке он хранил и документы, удостоверяющие его личность, и Вадим становился никем, но сейчас это не волновало его, он, похоже, твердо знал и помнил, что так, без денег и документов, без пиджака, - так оно лишь в поплюевском краю, в тесной щели, где снуют бесчисленные, не всегда-то и различимые Ниткины. А просторы мира еще никто не отменял, и на них он воскреснет. Для веселья же, для внезапной раскрепощенности ему хватало и щели, лишь бы видеть поверженного Федора.
Скажем больше, он успел, горюя от высказываний и чудовищных намерений Филиппа на его счет, обдумать и с некоторым чувством удовлетворения мысленно применить к тому образ подколодной змеи, лицемера, прячущего камень за пазухой. Филипп - лицедей, вздумавший втянуть его в жалкий фарс, и в воображении Вадима уже разворачивались исполинские картины наказаний, которым он подвергнет зарвавшегося братца. Но Филипп в высшей степени удачно бросил камень, Федор, успевший стать их общим врагом, упал, как подстреленный, и Вадим понял, что можно просто оттаять, отбросить печаль и замыслы возмездия и посмеяться от души, раз уж все столь великолепно обернулось.
- Вот так, вот так, - твердил он, восторженно хлопая себя по ляжкам, - вот мы, братья Сквознячковы, вот мы какие! Жми на камень, размазня! - обращался он к пластавшемуся Федору.
Братья с гоготом и кудахтаньем стояли над поверженным поплюевцем, и у них было неясное ощущение, что они в общем и целом благополучно и даже с честью выпростались из спектакля, в котором злая воля неведомого автора пыталась поставить их во враждебные отношения, запутать, столкнуть лбами, повалить в прах, чтобы они бессмысленно корчились и ползали, как ползал теперь Федор, а некие счастливцы, уже никак не обделенные судьбой, беспечно отплясывали на их костях или, указывая на них, произносили назидательные речи. Это ощущение еще предстояло хорошенько осмыслить и по-настоящему усвоить. Федор тем временем заползал в какую-то мрачную нишу. Он знал и не знал, что с ним произошло, понимал, что дело в камне, точном ударе, полученной ужасной ране, а вместе с тем его как-то разбирало странное предположение, или нечто похожее на предположение, будто он юркнул в нишу прежде, чем Филипп успел прицелиться и с необычайной точностью метнуть ему в голову кирпич. И имеется ли у Филиппа праща, чтобы метать? Можно ли назвать Филиппа великим, не ведающим поражений воином? Сама ниша, к которой Федор теперь так непонятно - сознательно? непроизвольно? - греб в трухе и где уже фактически находился, бормоча что-то себе под нос, беспрерывно коверкалась и сминалась под руками и коленками и вовсе раскрошилась, поплыла, когда он, не удержавшись на руках и коленках, безвольно опустился грудью в теплую пыль. Она то настойчиво сужалась, превращаясь в бесконечно длинный тоннель, в котором, конечно, должно было быть где-то спасительное отверстие, то свободно и как бы с намеком на какое-то приглашение становилась совершенно пустым пространством. Но и в пустом пространстве все было устроено так, чтобы Федор чувствовал страшное, только нарастающее давление. В давящей тьме, где он скоро не сможет не то что ползти, но и пошевелиться, проделать некую последнюю, уже почти не сознающую жизни судорогу, у него были, однако, тревожные, беспокоящие неугомонный ум вопросы: это и есть зга? я добрался? а я хотел добраться? но должна быть тропа, а где она? где же стезя?.. Оглушительная трель вдруг разорвала тишину, сотканную из затхлости и удушья.
***
Трель звонка ударила в уши. Федор, с трудом продирая глаза, подошел к телефону. На другом конце телефонного провода возбужденно закричал, защебетал по-птичьи выдающийся писатель Тире:
- Феденька, голубчик, будет дуться, я уже не дуюсь, мы же знаем, у нас одна голова на двоих, и нельзя нам, чтоб был разрыв. Мы как сиамские близнецы, я уже вырос, а ты растешь, но все это вместе, с исключительной совместностью, где начало, там и конец, мы как сообщающиеся сосуды, и так должно быть. Ну, повздорили маленько, с кем не бывает, но пора разогнать тучи и выпустить солнышко, приезжай. У меня без тебя ступор, задержка, что-то, знаешь, очень похожее на творческий кризис. Не ладится дело...
- Я спал... Видел сон... Непонятный и, может быть, страшный сон... Черный дым...
- Дым у меня в голове, черным-черно, затмение. Караул, Феденька, спасай!
Федор бормотал:
- Я не понимаю, что вы говорите... Я еще не проснулся...
- Что тут непонятного, - досадовал Тире, - собирайся кратко и ближайшим поездом... Время бодрствовать! А что у тебя шероховатости, грустные мысли о личной судьбе и собственное самолюбие, честолюбие даже, так я, поверь, устрою, и ты еще далеко пойдешь. Я тебя параллельно устрою. Будешь... да будет свет!.. будешь и при мне, как уже у нас повелось, и...
- Еще греки говорили, что дважды в одну реку ходить нечего, - перебил Федор.
- Мало ли что говорили греки. Ты живи своим умом, который у тебя и мой тоже. Ты теперь в эту реку войдешь иначе, а там фортуна, и она - не задом, нет, ликом, вот тебе истинный крест! И никакой больше позорной работодательности, все наоборот, простое и мягкое сотрудничество, равенство и братство. Свободно засунь подальше помыслы о каком-то там литературном рабстве и прочих глупостях. Просто сотрудничество, даже до панибратства, как у добрых людей, тютелька в тютельку как везде в цивилизованном обществе. Я из уважения, что ты такой не беспечный человек и заботишься о своей участи, не только хорошо тебе заплачу и обеспечу всем необходимым, я, в восторге от твоих личных творческих планов и перспектив, придумаю для тебя теплое местечко. Я пристрою. Я устрою. Это будет надстройка. На то я и базис. И ты еще не успеешь меня похоронить, как до того пригреешься на том местечке, что дальше и некуда...