Выбрать главу

Но если говорить об эффекте ликования как временном, историческом проявлении потенциального, его кайрос в СССР 1936 года Жид застал не случайно: это был апогей Большого Террора. Мы не обнаруживаем этого эффекта ни в «Московском дневнике» Беньямина, ни у позднейших писателей-журналистов, вчитывавших в социалистическое Зазеркалье постулаты здравого смысла. В «Возвращении из СССР» Жид дал нам больше, чем обещал: он проявил не только мужество журналиста-психолога («В моей компетенции исключительно вопросы психологические»62), вынесшего неблагоприятный для сталинской власти приговор, но и интуицию подлинного эстета и коллекционера раритетов в области экспрессии.

Еще один сюжет книги Жида — опасность «буржуазного перерождения». У Беньямина он только намечен и увязан с распространением «буржуазных культурных ценностей». Жид же ради него, как и во многих других случаях (не в этом ли преимущество жанра набросков, записок, дневников для описания мира в становлении?), забывает данный им обет не заниматься экономикой, сосредоточиться на своей истинной «специальности» — психологии (здесь опять так и слышится голос Сократа: так кто ты, любезный, писатель или психолог?). Об опасности «буржуазного перерождения» он говорит в экономически-правовых терминах:

«С восстановлением семьи (как „ячейки общества“), права наследования и права на имущество по завещанию, тяга к наживе, личной собственности заглушают чувство коллективизма с его товариществом и взаимопомощью… И мы [вновь всплывает излюбленное местоимение. — М. Р.] видим, как снова общество начинает расслаиваться…»63

Тезис об «обуржуазивании» и идеологему «мы» («мы», держащие «избранную родину» в дружеских, но крепких тисках) связывает воедино не пакт, не договор, но сообщничество на очень глубоком уровне, который, к сожалению, не эксплицируется Жидом и другими путешественниками, великими и малыми, теряющими в присутствии своего Грааля дар слова. Не всем в этом смысле по сей день удалось «возвратиться», т. е. «прийти в себя». Напрасно мы будем искать в тексте «Возвращения» описаний внушительных состояний, составленных на советском Клондайке, — от ущербных беньяминовских нэпманов к 1936 году не осталось и следа, — равно как и впечатляющих проявлений «чувства коллективизма» (если отвлечься от полностью нематериального эффекта ликования).

Трактовать советское общество по гипотетической аналогии с буржуазным, единственным, которое путешественники знают в полном смысле слова, их побуждает сама рефлексивная, зеркальная природа исповедующегося «мы».

По выявленной Деррида логике fort/da одно и то же заколдованное общество любят на уровне производимых им нематериальных эффектов и не принимают на уровне причин, вызывающих к жизни эти «фантастически прекрасные» эффекты. И все это в превосходной степени. По сути ненавидят и любят одно и то же, его с одинаковой силой хотят и не хотят, хотят не; чем больше оно притягивает как зрелище, тем больше вытесняется как картина («картина» Жида, в отличие от «портрета» Беньямина, — одна из самых удручающих). «Перерождение» угрожает лучшему, самому ценному — эффекту ликования, превращаемому в случае необходимости в «чувство коллективизма с его товариществом и взаимопомощью» (а реально вместо них описываются массовое доносительство, «комплекс превосходства», полное обезличивание и т. д.).

Но разве не произойдет «перерождение», если скрестить французского рабочего с русским коллективизмом? Не окажется ли этот рекомендуемый гибрид чреватым вырождением «товарищества», но на этот раз вырождением полезным, желательным?

«Возвращаюсь к москвичам. Иностранца поражает их полная невозмутимость [вспомним Беньямина: в отношении ко времени русские дольше всего останутся азиатами. — М. Р.]. Сказать „лень“ — это было бы, конечно, слишком… „Стахановское движение“ было замечательным средством встряхнуть народ от спячки (когда-то этой цели служил кнут). В стране, где рабочие привыкли работать, „стахановское движение“ было бы ненужным…»64

«Страна, где рабочие привыкли работать», — это, конечно, Франция, потому что чуть далее Жид отваживается на акт социального мичуринства: как замечательно было бы, восклицает он, соединить советский режим с усердием и профессиональной подготовкой наших рабочих. А иначе «замечательное средство», как и кнут в прошлом, ничего не даст и никого не обманет. Эпитет «замечательный» относится к стахановскому движению как зрелищу, спектаклю, чья способность к организации производственного процесса разоблачается «великим путешественником» как банальная уловка принимающей стороны, очередная «потемкинская деревня».

(Тут Жид также выступает в роли «рапсода вечного» и подписывает под именем «одного и того же» ряд довольно древних фолиантов, начиная с «путешествий в Московию». Я имею в виду не только приравнивание стахановского движения к кнуту, но и констатацию «врожденно малой „производительности“ русского человека»65. Самое подозрительное в рассказах о путешествиях — тавтология, тождество, очевидность, все то, что нельзя увидеть лично.)

Логика сразу двух превосходных степеней делает и «перерождение» желательным и нежелательным — в превосходной степени.

Наш «великий путешественник», которому нельзя отказать в мужестве исторического свидетельства, вместе с легионом других, принял за чистую монету важнейший постулат большевистского символа веры, а именно: что он находится в постбуржуазном обществе, которому может грозить регрессия, соскальзывание, «возвращение». Во всяком случае, он позволил этому постулату себя обольстить, соблазнить, что неудивительно: без этого постулата «избранная родина» не далась бы в объятья/тиски «мы», «человечества», которому что-то надо вернуть как их («наше»), как принадлежащее им по праву. СССР стал привилегированным полем решения «наших» проблем, его пронизало присутствие «нашего» взгляда, невидимая граница, всегда-уже наложившаяся на границу видимую, на невроз границы в том виде, как он прочитывается Жидом в «Возвращении» («комплекс превосходства», «границы на замке»). Граница (право ее проводить, прочерчивать) нужна не только «русским», которых она конституирует как «счастливых-в-неведении-заграничного», но и самим путешественникам: она делает из них наблюдателей ненаблюдаемого, навстречу которым это ненаблюдаемое каким-то таинственным образом раскрывается. Если Беньямин использовал как буфер против этой логики привилегию взгляда «изнутри», теории-агоня, то в текст Жида она втекает без каких-либо помех.

Только наше время демонстрирует полную невозможность регрессии, провозглашенной в эпоху перестройки крайне желательной и в высшей степени полезной, но, увы! нереальной мутацией. Со временем это даст принципиально иную генеалогию феномена советизма, более или менее свободную от мощных либидинальных инвестиций счастливого «человечества». К этому я еще вернусь.

СССР как топос трансцендентного, его материализация предполагают внутреннюю секуляризацию «мы», его вступление в туристическую эру. Зрелище трансцендентного — еще сто лет назад, при жизни Бога, это показалось бы верхом абсурда. А после 1917 года, напротив, преступным стало стремление блокировать этот симулякр братства, каковы бы ни были его истинные причины, независимо от судеб тех, кто в него вовлечен. Сохранить братство без этого географического «привеска», этого «опасного дополнения» (природа которого подробно проанализирована Деррида в книге «О грамматологии») становится невозможным. «Буржуазное перерождение» грозит ликвидировать этот театр пафоса: профанные причины будут иметь профанные следствия в виде знакомой реальности товарного фетишизма, обмена денег на власть.