Выбрать главу

В Риге, в Латвии, маленький Жак выходит из положения, разговаривая с другими детьми то по-русски, то по-немецки. Один раз только, в Австро-Венгрии, в Будапеште ему оказалось трудно говорить по-венгерски, но нашлись дети, кое-как объяснявшиеся по-немецки. Двадцатью годами позже он снова побывает в некоторых городах, где кочевал в детстве, – но теперь путешествует в качестве агента Коминтерна, участвуя в разрушении мира, который его сформировал и подарил ему столько преимуществ.

Они живут роскошно. Везде полно прислуги. Однако Жак различает домашних слуг и служащих отелей. В детстве он окружен няньками, которые потом сменятся учителями и гувернантками, уже не столь близкими. Нянюшки тоже способствуют овладению языками. Среди них француженки, швейцарки, австрийки… В 1912–1913 годах, вспоминает Жак, у него была няня с разными глазами, научившая его сидеть на полу; позже он узнал, что она была уроженкой Лаоса. «Много позже, году в 1950-м, я оказался в Восточной Сибири, в тюрьме для особо опасных преступников, и меня поместили в камеру, где сидели японцы. Привычка сидеть по-турецки спасла мне ноги. Камеры в этой тюрьме были совершенно ледяные, и сидеть с ногами на полу означало верный ревматизм. А у меня всегда очень мерзли ноги. Японцы имели право сидеть на лежанках. А другие этого права не имели. Такое особое обращение с японцами объяснялось не каким-нибудь там особым великодушием. Дело в том, что после Второй мировой войны русские коммунисты надеялись, что сумеют продать Японии ее военнопленных в обмен на какие-то политические уступки. Им разрешили сидеть в этой традиционной позе, и я пользовался этой поблажкой заодно с ними, а всё благодаря моей лаосской няньке».

Этот ребенок из богатой семьи был тщедушным и болезненным. Ему не разрешалось ни бегать, ни плавать, ни кататься на коньках. Позволено было только кататься на санках. Взрослые опасались, что он разгорячится или вспотеет и подхватит простуду. Он, который потом будет корчевать деревья из мерзлой сибирской земли, из-за своей чрезмерной хрупкости не имел права участвовать в детских играх. Его привезли в Александрию: тогда считалось, что там уникальный воздух, необыкновенно полезный для легочных больных. Это было еще до Первой мировой войны, Жаку не было и пяти лет. Он помнит смуглых египтян, помнит их красные фески и сверкающие усы. Помнит, что дело было летом и что он ехал вместе с мамой. Но здоровье его наладилось только в 1927–1928 годах, когда ему было лет восемнадцать-девятнадцать и он впервые испытал на себе, что такое заключение, попав в польскую тюрьму.

Как объяснить, что ребенок, которого берегли как тепличное растение, впоследствии так хорошо приспособлялся к самым суровым, самым непереносимым условиям? «Я считаю, что жизнь – сама по себе привилегия, но никаких других привилегий я никогда не искал. Конечно, когда попадаешь в очень сложные условия, пытаешься их как-то улучшить. Но ведь для сна нам требуется только одна кровать, и едим мы только три раза в день, а главное, когда умрем, нас положат в один-единственный гроб. Можно иметь всего вдвое, втрое больше, и всё равно могила тебя ждет только одна. А главное, мне повезло в том, что и горе, и нищету я наблюдал не издали, они были тут, рядом, я видел страдания миллионов людей и, когда жил хорошо и ел вдоволь, очень часто задавал себе вопрос: а имею ли я право на всё это?

В Бутырской тюрьме в какой-то момент мне удалось вставить в щель в стене спичку. На эту спичку я прицепил свою рубашку, потому что когда мы там спали все вповалку, мы потели, и носить все время эту пропотевшую рубашку было отвратительно. Это было невероятное удобство: повесить у себя над головой на ледяную стенку эту рубашку – она держалась на спичке, которую я исхитрился укрепить в стене с помощью хлебного катышка, потому что жеваный хлеб становится твердым, как цемент. Спичка держалась довольно долго. К счастью, надзиратели не возражали! Ночью я спал голый до пояса и обливался потом, но по крайней мере утром я мог немного обмыться и натянуть сухую рубашку. Понимаешь, вот таких удобств я домогался всюду, куда бы ни попадал. Но этот ваш комфорт, комфорт баловней судьбы, меня стесняет. Правда, из ГУЛАГа я выбрался. Но это еще не значит, что всё в прошлом. Я, конечно, знаю, что тот ГУЛАГ, которого я хлебнул, больше не существует. Зато есть тюрьмы, и в России, и в других местах. И там по-прежнему заперты люди, мои братья… Я ведь и коммунистом стал из-за социальной несправедливости».