— А вы… вы сами в Израиле были?
— Нет, на Святой земле я не был, — спокойно ответил старик.
— У вас ведь там столько друзей, — Жак отодвинул на краешек стола пустую чашку. — Каждый с радостью бы вас принял. Тот же сорванец Балтер. Да и я готов… милости просим: три комнаты с балконом. Кондиционер… лифт…
— Очень вам благодарен. Но я уже давно, как раньше говорили, невыездной, — пробормотал Лахман и бросил в полумглу: — Юдита, будьте так добры, принесите нам с господином…
— Жак Меламед, — спохватился не представившийся гость.
— Принесите нам с господином Жаком еще этой еврейской водки — чаю… Или вы хотите чего-нибудь покрепче?
— Нет.
— Все мои гости из Израиля задают мне тот же вопрос, что и вы, — уловив в словах Меламеда какой-то подвох, сказал старик. — Почему я, знаток и учитель иврита, тут торчу? Почему до сих пор не уехал? Что меня в Литве держит? Деньги, почет, слава, несуществующие могилы убитых моих двух детей и жены?
Он подождал, пока запыхавшаяся Юдита не разольет по чашкам еврейскую водку и не удалится на кухню, из которой знакомо и аппетитно пахло рыбой, лавровым листом и морковкой.
— Некоторые, услышав мой ответ, посмеиваются надо мной. Ну и пусть смеются на здоровье. Ведь смех — это лучшее, что Господь придумал для человека, — он помолчал и продолжил. — Добряк Шая вам, наверно, рассказывал, что я — лексикограф, проще говоря, составитель словарей — литовско-русского, русско-литовского… когда-то мечтал составить и издать литовский-идиш, но не успел... — Он облизал пересохшие губы. — Что меня тут держит? Слово! Хотите — с большой буквы, хотите — с маленькой. Держит и никуда не отпускает.
— Слово? — силясь не выдать своего удивления, переспросил Меламед.
— А что в этом удивительного? Слово, если угодно, это отдельная страна, моя страна, из которой меня никто не выдворит и которую никто до смерти не отнимет. Я прописан там до конца своих дней, там я, простите за высокопарность и нескромность, как бы верховный главнокомандующий и президент… В самые тяжкие годы, когда я прятался с семьей на чердаке от немцев; при Сталине, когда мог угодить на каторгу, — эта страна помогла мне устоять, она и сейчас, чтоб не сглазить, не дает мне рухнуть, и я, простите, на другую ее не променяю… даже на ту, что очень и очень мной любима… В этой моей стране и умру.
Лахман отхлебнул из чашки и покосился на Меламеда, пытаясь понять, как на гостя подействовало его признание.
— Ну что вы, что вы! Живите до ста двадцати, — растроганно сказал Жак. — Но только ради Бога не обижайтесь на мою глупость, разве вы не могли избрать своей страной другое слово — не литовское, а наше… родное. Вы же говорите на таком высоком и прекрасном иврите! Мой вашему в подметки не годится.
— Мог бы, конечно, мог бы… Вы правы, — обезоружил его своей искренностью Лахман. — Но судьба распорядилась иначе. Ей, как балагуле, не прикажешь: "Стой! Я пересяду из тарантаса в расписанный золотом фаэтон".
— Что правда, то правда, — сказал Жак.
Наступил момент, когда надо было откланяться. Но Лахман, не избалованный гостями, задержал Меламеда.
— В Литве вы, господин Жак, наверно, не первый раз?
— В том-то и дело, что первый. С тех пор, как бежал из гетто, я сюда не приезжал.
— Бежали? Из Каунасского?
— Нет. Из Вильнюсского. Вместе со Шмуликом Капульским. Слышали, наверно.
— Как же, как же, — закивал Лахман. — Герой. Его вдова живет по соседству с нами… — Старик взял имбирную палочку, надкусил, пожевал вставными зубами и, откашлявшись, задумчиво произнес: — Честь и хвала беглецам. Но мне почему-то кажется — вы со мной, по-видимому, не согласитесь, — что вся наша жизнь есть ни что иное как гетто, с колючей проволокой или без, разницы никакой, и что только смерть позволяет от него освободиться. Не согласны?
— Не совсем, — мягко возразил Меламед. — С вашей точкой зрения и поспорить можно.
— Вы имеете дело с закоренелым единомышленником Экклезиаста, — рассмеялся Лахман и миролюбиво спросил: — Что же вы так поздно выбрались?
— На то были всякие причины.
— Сейчас тут от туристов отбоя нет… Кто в Друскининкай, кто в Палангу…
— Но я приехал не на солнышке загорать, не в море купаться. Чего-чего, а солнца у нас вдоволь, и морями нас Господь не обделил.
— Понимаю, понимаю… Лично я, кстати сказать, к ямам не хожу. Зачем? Все эти церемонии — для государственных чиновников, киношников и благотворителей. Много ли израненному сердцу отца или сына скажет воздвигнутый к юбилею общий памятник или выцветший жестяной указатель к братской могиле? Тех, кого мне хотелось бы увидеть, я уже никогда не увижу, а то, что хотелось бы найти, я уже никогда не найду...