Юрий Божич
ЖАКО, БРАТ МОЙ…
1
Птица-экзотика. Птица-анахронизм. Птица-одиночество. Птица-спасение… Впервые я прочитал о ней у Даниэля Дефо, в книге с хорошими иллюстрациями, чем-то напоминавшими знаменитые миниатюры Гюстава Доре к «Дон Кихоту». Поп-звезда XVIII-го века Робинзон (весь в шкурах, точно в свалявшихся после линчевания перьях) в то время был сервирован для меня Пятницей, календарем, козами и неутомимым пернатым собеседником — попугаем. Я и много лет спустя помнил восклицание хохлатой птицы, полное сострадания к своему хозяину: «Робин Крузо! Бедный Робин Крузо! Где ты, Робин Крузо? Где ты? Где ты был?» Эта ламентация на одной из страниц пробудила вынужденного островитянина от мертвого сна. Он «вскочил, дико озираясь кругом, и вдруг, подняв голову, увидел на ограде своего Попку…» И в самом деле, стоит оглянуться. 1719-й — год появления Робинзона. Все так заняты его историей, что никому, похоже, нет дела до его попугая. Вспоминают «предтечу» мистера Крейцнера (такова была настоящая фамилия отца Робинзона — ее уроженцу Бремена «по обыкновению» исковеркали англичане): за считанные месяцы до появления фантастического повествования Дефо, с комплектом точных и мелких, как в мастерской часовщика, деталей (где климат так хорош и подробен, что нигде в мире, увы, не существует), свет увидело иное жизнеописание, фактическое — «Рассказ о том, как Александр Селькирк прожил в одиночестве четыре года и четыре месяца на необитаемом острове». Ссылку на этот персонаж можно найти чуть ли не в любом предисловии к «Робинзону Крузо». «Этот Селькирк, — говорится, например, в одном, — шотландец по происхождению, существовал в действительности и был одно время моряком. После ссоры с капитаном корабля, на котором Селькирк совершал плавание, он был высажен на безлюдный остров Тихого океана, Хуан Фурнандес, у берегов Чили. Спустя четыре года и четыре месяца, он был подобран мореплавателем Вудсом Роджерсом в довольно жалком виде: одетый в козьи шкуры, он по внешности походил на зверя и настолько одичал, что почти разучился говорить. По возвращении в Англию, Селькирк возбудил живой интерес среди лондонцев; его посетил знаменитый публицист, Ричард Стиль, изложивший свои впечатления в журнале «Англичанин». Существует предание, впрочем, не очень достоверное, что его видел также Даниэль Дефо…» Ну действительно: до попугая ли? О птице, конечно, могли хотя б посплетничать чуть погодя. Но чуть погодя, а именно: в 1726 году, просвещенному — в первую очередь, англоязычному — народу стало вовсе не до того: этот «сумасшедший» декан собора Святого Патрика в Дублине, этот «гнусный» Джонатан Свифт, предлагавший бороться с голодом при помощи стряпни из ирландских младенцев, благословил на путешествие своего Гулливера. По книгам стали бродить и метаться «йеху» и «гуингмы», а у Марса с легкой руки автора «обнаружилось» два спутника (знаменательная проницательность мятежного декана: спутники откроют лишь в XIX-м веке). Ну и прочая и прочая… Птице-символу было отчего стушеваться… Однако история — двуликий Янус, смотрящий одновременно в прошлое и в будущее. И того, и другого у попугая оказалось вдосталь.
2
Эта переливчатая бестия — стоит копнуть поглубже — встречается уже в хрониках времен Александра Македонского. Как раз рулевой его флота Онезикрит и привез первых живых попугаев в Европу, обнаружив их, совсем ручных, у туземцев Индии. Попугаи были названы «александрийскими», и один вид это название впоследствии сохранил. Один из 328 ныне живущих и 19 — ископаемых в этом монолитном сообществе…
Между прочим, у греков способность попугаев говорить стала предметом философского диспута о том, существует ли разница между человеком и животным. Римлян же эти птицы покорили настолько, что это даже вызвало возмущение у некоторых особо ревнивых сограждан. Суровый цензор Марк Порций Катон как-то воскликнул на форуме: «О несчастный Рим! До каких времен мы дожили: на своих половинах женщины вскармливают собак, мужчины носят на руках попугаев». Их, впрочем, не только носили. Их держали в серебряных клетках, украшенных черепаховым панцирем и слоновой костью, а специальные наставники перво-наперво учили их произносить слово «Цезарь» — вроде как и верноподданнически, и с экономическим прицелом: говорящий попугай ценился порой выше раба.
В «1001-й ночи» Шахерезада наделяет попугая не только талантом говорить, но еще и наклонностями стукача.
Вот эпизод из многотрудной жизни пернатого полиглота, закончившейся для этого предшественника кардинала Меццофанти весьма плачевно.
«Один купец много путешествовал, и была у него красивая жена, которую он любил и ревновал от великой любви, — гласит повествование. — И купил купец ей попугая, и этот попугай осведомлял своего господина о том, что случалось в его отсутствие. И когда купец однажды путешествовал, его жена привязалась к юноше, который приходил к ней, и она, — далее следует изящный эвфемизм, недоступный для тех, кто пишет ныне диалоги к фильмам, — оказывала ему уважение и сближалась с ним во время отсутствия ее мужа. А когда ее муж вернулся после путешествия, попугай осведомил его о том, что случилось, и сказал: «О господин мой, юноша турок приходил к твоей жене в твое отсутствие, и она оказывала ему крайнее уважение…»
Человек, за это самое «крайнее уважение» — словосочетание, уводящее в дебри других «крайностей», допустим, к крайней плоти, — решает убить свою неверную жену. Но та изобретательна и коварна. Она предлагает мужу провести один вечер вне дома, с друзьями. А потом, поутру, допросить болтливую птицу, дабы воочию убедиться — кто же в действительности лжет. Муж уходит. Наступают сумерки. Женщина берет кусок кожаного коврика, накрывает им клетку и принимается брызгать на коврик водой, одновременно обвевая его опахалом. Кроме того, она придвигает к нему светильник, изображая сверканье молнии, и вертит ручную мельницу. Все это издевательство длится до рассвета. Пока не является муж. Попугай излагает ему жуткую историю про неистовую грозу — с дождем, ветром и громом. «Ты лжешь! — восклицает купец. — Грозы минувшей ночью не было!» — и режет попугая, как курицу, дабы жена, «безвинно оклеветанная», согласилась с ним помириться.
А несколько дней спустя обведенный вокруг пальца рогоносец видит юношу турка выходящим из его дома и осознает, что попугай таки был честен. Купец раскаивается. Следует финал: «И в тот же час и минуту он вошел к своей жене и зарезал ее и дал себе клятву, что не женится после нее ни на какой женщине, пока будет жив…»
Кому в этой назидательной новелле сочувствовать — мужу, жене или попугаю, — дело вкуса и личных наклонностей.
Очевидно, из опасения, как бы попке не пришлось чрезмерно (и с завидным постоянством!) страдать от своей невоздержанности, индусы претворили его из героя повествования в рассказчика. «Сказки попугая» (своеобразный «Индийский Декамерон») — памятник этой заботы, где успех, впрочем, достигнут лишь наполовину. Попугай-самец, который опрометчиво пообещал хозяйке, влюбившейся в молодого купца, что об ее распутстве он все расскажет хозяину — тоже купцу, но постарше, — бесславно гибнет от нежной женской ручки. Самка же, оставшаяся в живых, удерживает шлюшку-госпожу от недостойного поступка тем, что в присутствии старой сводни рассказывает ей разные поучительные истории — в основном из жизни падишахов: йеменского, дамасского, гератского… (Ход, оттягивающий исполнение «приговора» — примерно так же спасалась и сама Шахерезада, правда, от другой, более трагической развязки. Такая же схема, кстати, присутствует еще в одном древнем восточном тексте — «Семи визирях». Визири играют роль ангела, отводящего своими рассказами карающую длань царя-отца от головы сына. Об этом писал еще Виктор Шкловский, чей интеллект позволял отыскивать «кимберлитовые трубки» аналогий в совсем уж экзотических источниках — например, в монгольском сказочном сборнике буддийского происхождения «Арджи Барджи», где деревянные статуи, составляющие ступени, сказками удерживают царя от восхождения на трон, причем во вторую сказку вплетены третья, четвертая…)