От сахара она отказалась, когда было подозрение на диабет. Отнесла сахар соседям, себе только банку. Диабет не подтвердился, но от сахара уже отвлеклась, а если иногда хотелось, то доставала остатки варенья и устраивала себе “презентацию”: так называла вечера, когда в чае тает варенье, за стеной не шумят, по телевизору — что-нибудь для души. В остальное время о сахаре почти не думала, наслаждалась экономией. Каждый месяц высчитывала деньги, которые могла бы профукать на сахар, и откладывала в банку. Эти деньги она называла “специальными”, иногда, в шутку, — “сладкими”. Запасов получалось немного, на ремонт телевизора, конечно, не хватит, но на такси раз в год с комфортом — это получалось.
Раньше еще посылала из них Зойкиному Андрею, инвалиду ума. Правильно сказать, он был не инвалид, а дурак, что себе эту инвалидность своевременно, как все, не оформил. А Зойке все не до того было, она думала, что если она терпит его отношение, когда он выпьет, то ей уж и памятник из золота. “Вы ему сами, Вик-Ванна, про психиатра скажите, я уже устала, не семья, сплошной мат”. А потом Зойка проявила характер и умерла; у Андрея вообще мозги пошли шиворот-навыворот, на кладбище так кричал, так кричал, даже прохожие замечание сделали. А ведь руки золотые, сантехникой занимался, где что прорвало — сразу к нему бежали. Но жить стал плохо, очень плохо, плюс здоровье. В этой своей дыре, от Ташкента ночь на поезде, а в дыре какая медицина? Никакая, только на одних словах. Вик-Ванна, конечно, могла его как-то в Ташкент, но боялась, что он хоть и дурак дураком, а вдруг захочет сделаться наследником, а уж это спасибо. А он ей каждую неделю звонит и начнет свою дудку: “Вик-Ванна, квартиру берут от меня за неуплату воды, бомжой делают!” В смысле, денег от нее выжимал. Она ему и напоминала, кто она и кто он, она пенсионерка, а он сам ей мог бы деньги слать или хотя бы приехал потолок на кухне подкрасить. Сказав это, она быстро клала трубку, потому что дальше можно было слушать только мат, в этом он уж был мастер. Хотя иногда, редко, когда ей вдруг делалось так одиноко, что даже кошка с телевизором не спасали, она не вешала трубку и слушала тихонько все его концерты. А он вначале матерится, угрожает, не в полную силу, конечно, все-таки со скидкой на ее возраст и участие в войне. Потом помолчит немного и начинает всхлипывать: “Теть Вик, ну хоть немножечко, все возвращу!” — “Уж да! Возвратитель какой, — говорила Вик-Ванна, гладя кошку. — Ты бы лучше не на телефон тратился, а человеческую жизнь начал”. Андрей объяснял, что телефон он себе бесплатным сделал (“золотые руки!”), а деньги ему как раз и требуются для этой новой жизни. Вик-Ванна вешала трубку и ковыляла на кухню: вытряхивать из банки “Сахар” на новую жизнь придурка Андрея — последнего ее здесь, в этом Узбекистане, родственника, алкаша и седьмой воды на киселе.
А теперь вот и Андрея-алкаша нет. Без Андрея денег в банке “Сахар” стало, конечно, больше. Скоро их, наверно, станет так много, что можно будет не бояться даже поломки телевизора. И не хвататься за сердце каждый раз, когда ерундит звук.
Может, даже купить сахар. Не для еды, про запас. Она еще до войны поняла: самое важное в жизни — запасы. Чтоб как судьба ни сложилась, а хоть какая-то крупа была и мучицы немножко. Она в таких случаях вспоминала двоюродную сестру, которая в тридцать девятом вышла себе за питерского и умерла от блокады. “Все от того, — говорила Вик-Ванна, — что не умела делать запасы!” Это была правда.
То, как она сама провела войну, Вик-Ванна не помнила.
Но каждый год ходила регулярно на встречи ветеранов.
А деньги на такси брала из банки с надписью “Сахар”.
Витек предложил читать под траву, попробовали, Витек Гоголя принес, я говорю: школьная лабуда, а он: “да ты че, знаешь, как это под это классно”. Попробовали, чуть от смеха не погибли, я кашлять начал, Витек вообще под диван закатился. Можно следующий раз попробовать Толстого, только не Анну Кареевну, мне мать ее в детстве рассказывала что она на вокзале сделала. А Витек говорит, не, Толстой это не так смешно, ну если только дозу увеличить. Я говорю: не надо, мы же наркоманы, мать и так прошлый раз когда я ночью в холодильнике все схавал, что-то почувствовала, на меня смотрела. А Витек говорит: “а я что — наркоман?” Я говорю, что орешь, и вообще мне завтра на работу, слушай, пойдем завтра со мной? Неохота туда одному переть. Он вначале: “хоп ладно; потом: нет, не могу, завтра не могу”. Не можешь — не можешь, говорю. “Да нет, честно не могу”, говорит. Да, говорю, че мне твое “честно”, на масло что ли мазать буду, не можешь — так и скажи. Он: “да я уже сказал”. Я: ну и все. И он ушел.
Поехал утром на эту Ганиева. В маршрутке жара, окна задвинуты бумажкой затолканы, вонь, я еще недавно заметил, русские тоже стали вонять, вот те, которые умывались, уехали, а остались которые воды не видели. А я чистую рубашку надел с галстуком, мать мне каждый день чистенькое на стул, но говорит, что не ценю вот это меня бесит.
Еду думаю что сказать на новой работе если спросят про убийство им же интересно. Я вообще заметил людям нравится когда им про кровь и СМЕРТЬ по телеку а когда в жизни то еще лучше я правду говорю. Одна девчонка, не хочу вспоминать имя ну Ленка почти мне дала когда я ей рассказал про убийство прямо губами меня обтерла дура, одно смягчающее вину обстоятельство что она была бухой ну я выпил как все а она на эту бутылку как с голодной Африки вообще. И начала потом меня губами и слюной так так я ее оттолкнул, говорю, ну хоп, я пошел, советую на будущее: пей с мозгами, а она: “я не пила, это просто вот этот корейский салат отравленный, а ты сволочь”. Я брюки обратно надел, говорю, ладно, я сволочь да ладно а ты несволочь и сиди сама себя целуй слюнями, а меня это бесит, и дверь за собой закрыл потому что еще были люди. Она там выла я слышал, но у меня ничего с ней не было кроме того что она сама, когда рассказывал, ну и вой дальше. Ненавижу женский вой, мужской еще хуже ненавижу ты молчать должен если ты мужик, даже если тебя пытают хоть бандиты менты киборги Силы тьмы ненавижу их всех ВСЕХ!
Поездка в такси была утомительной. Всю дорогу боялась, что водитель увезет ее к другому театру, не Навои. Или обманет, хотя поздравил с праздником и посмотрел на ее медали.
Не обманул, довез. Мог, конечно, и денег не брать. Праздник все-таки, и она в медалях.
Около театра уже топтались участники. Раньше с каждой майской встречей они все больше старели. А потом дальше стареть стало некуда. Качество лиц на встречах сделалось постоянным. Изменялось только их количество. Иногда, между Днями Победы, Вик-Ванну звали на поминки. Она ехала на них на общественном транспорте, играя сама с собой в игру под названием “уступят — не уступят”. Искала глазами сидящую молодежь и играла. Загадывала. Если уступали сразу, значит, она доживет до следующего Дня Победы здоровой и пенсию повысят. Если молодежь уступала неохотно и без уважения, то повышения пенсии не жди и за здоровьем нужно проследить. Если на нее совсем не обращали внимания и сидели, как баре, то Вик-Ванна холодела и перед глазами возникала подушка с похоронными сбережениями. Потом, конечно, люди начинали шипеть на сидящих, и ледяную Вик-Ванну усаживали на законное место… На поминках ее тоже сажали на почетное место, она старалась запомнить, как все организовано, и тактично узнать, во сколько все это удовольствие обошлось. Цифры она записывала на салфетке, чтобы, когда будет умирать, дать Нине последнее ЦУ. Записав, вытаскивала пакетик и просила положить ей туда остатки блюд, для кошки. Возвращаясь с мероприятия, сортировала гостинец. Она знала, какие продукты кошка не станет есть, и съедала их сама, чтобы не выбрасывать напрасно добро. Потом вызывала соседскую Нину и показывала ей салфетку с цифрами: “Хотелось, Ниночка, и мне на поминочках чего-нибудь такого же...” — “Ой, Вик-Ванна, вы еще нас переживете!” — шутила Нина, которую эти салфетки, как она жаловалась своему сожителю, “достали по самое горло”.