– Мой отряд отказался от всякого соглашения, ваша светлость, – сумрачно сказал Кавалье: – они соглашаются сложить оружие, только если его величество восстановит по всем статьям Нантский эдикт.
Вилляр, сильно раздосадованный, вопросительно посмотрел на Лаланда.
– К несчастью, это правда, г. маршал. Предоставленные себе самим, мятежники повиновались бы голосу своего начальника, но подлый изувер Ефраим, бешеный убийца севенского первосвященника, увлек этих безумцев своим диким красноречием. Он сделал больше: он почти в упор выстрелил в г. Кавалье; и только благодаря роковой случайности пуля попала в вашего адъютанта.
– Блянжи ранен? – воскликнул Вилляр с беспокойством.
– Он убит.
– Убит, убит? – повторил маршал с ужасом и негодованием. – О, это ужасное убийство! Объявить этого гнусного убийцу вне закона, вне перемирия! Объявите повсюду, что я обещаю двести луидоров в награду тому, кто возьмет его в плен! Убийство Блянжи требует громкой мести, ужасной мести! – прибавил маршал, сильно топнув ногой. – Вот что значит снисходить до заключения договора с мятежниками, столь же глупыми, столь же дикими, как дикие звери!
– Ваша светлость! – сказал Кавалье, задетый за живое. – Утром еще я был одним из этих мятежников...
– Вы? Никогда, никогда вы ничем не походили на них, как не походит ловчий на свору, которую он ведет с помощью кнута. Вам походить на эту кучу бродяг и мужиков? Если бы я так думал, я никогда не договорился бы с вами.
– Они решились продолжать войну.
– Пусть они ведут ее теперь, когда вас нет более во главе их! Не пройдет недели, как они сочтут себя счастливыми воспользоваться прощением, которое я предложу им. В конце концов, – прибавил он после минутного раздумья, – я доволен и тем. Я больше, может быть, доволен тем, что вы стали нашим, нашим вполне, без этой свиты, которая впоследствии, наверно, стесняла бы нас. Вам нечего жалеть: мы дадим вам два полка, которые будут стоить этих. Вы будете начальствовать над настоящими солдатами, а не над упрямыми шутами, которые ведут себя с вами запанибрата и дерзко называют братом...
– Которые и ведут себя всегда как братья, ваша светлость, – печально и гордо сказал Кавалье, вспоминая последние знаки привязанности, которые оказали ему его камизары.
Маршал обменялся быстрым взглядом с Лаландом и сказал Кавалье, протягивая ему руку:
– Хорошо, очень хорошо, друг мой! Это чувство достойно уважения, я могу только похвалить вас за это. Но становится поздно, а вы знаете, что я обещал госпоже де Вилляр представить вас ей. Все дворянство, вся буржуазия Нима собрались там, наверху, в галереях ратуши. Все в один голос требуют вашего присутствия. Пойдем, пойдем: насладитесь своим торжеством!
– Но, ваша светлость, – сказал Кавалье, колеблясь, – я не смею...
– Пойдем, пойдем, прекрасный рыцарь, застенчивый и скромный! – воскликнул Вилляр, смеясь.
Он увел юного предводителя, взяв его под руку. Тот последовал за маршалом, полный неописуемого волнения: он не сомневался в том, что Туанон присутствовала на этом празднике. Два дня назад она покинула уже маленький домик в горах Серана, направляясь в Ним.
Толпа хуторян, мещан, приказных и сельских дворян переполняла залы ратуши. Католики и протестанты, казалось, забыли свои распри, чтоб предаться общему веселью, которое вдохновлялось надеждой на то, что они наконец увидят окончание междоусобной войны. Маршалу удалось с большим трудом очистить себе дорогу в кучке любопытных, чтобы добраться до г-жи Вилляр, сидевшей с несколькими важными дамами Нима и Монпелье в пространстве, отведенном на высоком конце галереи для провинциального дворянства.
Среди самых решительных зевак на празднике были мэтр Жанэ и его зять Фома Биньоль. Полные чувства неописуемого восторга, они таращили глаза и казались ошеломленными. Вилляру пришлось слегка дотронуться рукой до плеча продавца духов, чтобы попросить его посторониться. Мэтр Жанэ быстро обернулся и пришел в неописуемый ужас, очутившись нос к носу с маршалом, которому он невежливо преграждал путь. Его положение было тем более отчаянным, что ему недоставало места, чтобы отвесить глубокие поклоны, достойные лица в сане Вилляра, он не мог даже расчистить ему проход в толпе без того, чтобы не подвергнуться опасности невежливо повернуть спину к его светлости, пробираясь вперед. И продавец духов оставался неподвижен перед маршалом, не произнося ни слова.
– Не позволите ли мне пройти, сударь? – сказал маршал.
Мэтр Жанэ побагровел, язык его стал заплетаться и он ответил, не сходя с места:
– Ваша светлость, я слишком хорошо знаю свой долг, чтобы позволить себе пройти вперед. Но я вынужден буду совершить эту чудовищную невежливость: я не могу отодвинуться ни влево, ни вправо.
– Прошу вас, не будем церемониться, – сказал Вилляр, улыбаясь. – Идите вперед, я последую за вами.
Но продавца духов осенила блистательная мысль. Повернув голову к Фоме Биньолю, с которым он стоял спина к спине, он тихо сказал ему:
– Мой зять и лейтенант, идите вперед, наклонив голову, пробирайтесь сквозь толпу. Работайте лбом и плечами, коленями и локтями, руками и ногами. А если, черт их подери, они не посторонятся, выньте иголку из вашей шляпной пряжки и колите упрямцев в спину. Я последую за вами, пятясь, чтобы сохранить скромную и христианскую осанку по отношению к его светлости.
Неизвестно, прибегал ли Биньоль к крайнему средству, указанному тестем, только после неслыханных усилий, ему удалось открыть нечто вроде прохода в плотной толпе. И мэтр Жанэ с каждым шагом пятился задом и отвешивал маршалу глубокий поклон, следуя дословно предписанию «Трактата о вежливости». При этом он повторял:
– Простите ваша светлость, что я не удаляюсь по крайней мере на два шага, как того требует христианская благопристойность, «дабы тот, кому кланяются, не ощущал дыхания кланяющегося». Но ваша светлость, примите во внимание мое отчаянное положение.
– Полноте, мой милый капитан! – смеясь, сказал Вилляр. – Невозможно отступать более храбро, чем вы это делаете.
Между тем Кавалье всюду искал глазами Туанон. Его сердце сжималось: нигде ее не было. Несчастный, твердо веря в данное ею слово принадлежать ему, почти обвинял ее за то, что она не была первой, чтобы доказать ему этой поспешностью свою готовность сдержать священное обещание. В своей застенчивости он не смел ни у кого спросить, была ли на галерее графиня де Нерваль? Между тем взгляды толпы с жадным любопытством устремлены были на молодого севенца. Его юношеское лицо и застенчивые движения имели так мало общего с представлением большинства о грозном предводителе мятежников, что, бегло осмотрев его, все равнодушно или пренебрежительно отворачивались. Сам же Кавалье, довольно равнодушный к возбуждаемому им любопытству, думал только о надежде встретить Туанон среди дам, окружавших госпожу Вилляр. Госпожа Вилляр в полном блеске своей роскошной красоты казалась величественной и холодной. Она видела в Жане лишь возмутившегося мужика, предводителя диких фанатиков, восстание которых тем более разгневало ее, что, не случись этих серьезных событий, маршал не приехал бы в Лангедок, где она смертельно скучала.
Нечто вроде золоченой перегородки отделяло верхний конец галереи ратуши от остальной ее части. У этой перегородки останавливалась толпа, сквозь которую с таким трудом пробрались, наконец, Вилляр и Кавалье. С полсотни женщин, блестяще разодетых и сидевших за этой оградой, образовали нечто вроде полукруга, среди которого находилась жена маршала. Вилляр, взяв его под руку, сказал ему тихонько:
– Ну, ну, милый мой, дерзайте встретить взгляды всех этих прекрасных глаз, рассматривающих вас: пусть они, черт возьми, опустятся, в свою очередь! Посмотрите на этих любопытных красавиц, как вы смотрите на врага. Клянусь вам, что не один тайный взор, не одна нежная улыбка поблагодарят вас за вашу смелость.
При этих благосклонных словах маршала, севенец поднял голову. Но его странная застенчивость показалась всем настолько смешною, что некоторые дамы повернулись к мужчинам, болтавшим с ними, с насмешкой указывая им на Кавалье; они с трудом удерживались от разбиравшего их смеха, прикрываясь веерами. Стыд и слабость человеческая! До той поры Кавалье оставался почти не чувствительным к укорам своей совести, но эта пренебрежительная насмешка людей, которых он не знал, которых он, без сомнения, никогда больше не должен был видеть, пробудила в его душе самое горестное раскаяние. В первый раз он проклял, возненавидел гордость, всегда управлявшую им. В первый раз он проклинал свои честолюбивые стремления достичь положения, при котором, оказывалось, он всегда будет чувствовать себя не в своей тарелке, благодаря своему грубому воспитанию, несмотря на счастливые случайности, которые служили его высокомерию. Сравнивая свою смешную неловкость, свою плохую одежду с изяществом и вызывающей непринужденностью людей, которые составляли этот блестящий кружок, он почувствовал, что в нем живее, чем когда-либо, пробуждалась, ненависть к партии, с которой он так славно боролся, а теперь подчинился ей.