Но когда он пожелал исполнить свои произведения в концертах, все двери оказались закрытыми. И без того уж приходилось возиться с молодыми французскими музыкантами, чтобы добиться исполнения их произведений, или, вернее, воспрепятствовать этому. Кому же была охота отвоевывать место для какого-то никому не известного немца.
Кристоф не стал упорствовать в своих попытках. Он заперся у себя и снова принялся писать. Его не очень интересовало, услышат парижане его музыку или нет. Он писал для собственного удовольствия, а не ради успеха. Подлинного творца не заботит будущее его творений. Он похож на тех художников Возрождения, которые были полны радости, расписывая фасады домов, хотя и знали, что через десять лет от их работы не останется и следа. И Кристоф спокойно трудился в чаянии лучших времен, как вдруг к нему пришла неожиданная помощь.
Кристоф был увлечен в это время драматической формой. Он не решался свободно отдаваться потоку своего внутреннего лиризма. Хотелось ввести его в русло определенных сюжетов. И впрямь, молодому таланту, еще не овладевшему собой и даже не знающему в точности, что он такое, весьма полезно добровольно поставить себе границы и замкнуть в них свою постоянно ускользающую душу. Такие шлюзы необходимы, они позволяют направлять течение мысли. К несчастью, у Кристофа не было сотрудника-поэта; ему приходилось черпать себе сюжеты в легендах или в истории.
Среди образов, носившихся перед ним в последние месяцы, были и библейские. Библия, которую мать подарила ему, как спутницу в изгнании, явилась для него источником долгих мечтаний. Хотя он читал ее без всякого религиозного чувства, однако нравственная, или, лучше сказать, жизненная энергия, которую излучала эта иудейская Илиада, служила ему родником, где он отмывал по вечерам со своей обнаженной души копоть и грязь Парижа. Его мало трогал священный смысл текста, но Библия все же была для него священной книгой, ибо с ее страниц веяло дыханием дикой природы и первобытных характеров. Он упивался этими гимнами во славу земли, сжигаемой пламенем веры, во славу содрогавшихся гор, ликующих небес и людей, подобных львам.
Особенную нежность он чувствовал к отроку Давиду{149}. Он не наделял его ни насмешливой и мальчишеской улыбкой юного флорентийца, ни трагической сосредоточенностью, какие мы видим в знаменитых статуях Вероккио и Микеланджело, — он не знал этих шедевров. Давид рисовался ему поэтичным пастушком с чистым сердцем, в котором жил героизм, неким Зигфридом юга, более утонченной породы, с более гармоничным телом и мыслями. Как ни восставал Кристоф против латинского духа, он незаметно пропитывался им. На искусство влияет не только искусство, не только идея, но и все окружающее: люди и вещи, жесты и движения, линии и свет. Воздух Парижа — чудодейственно силен: он обламывает самые мятежные души. И менее всякой другой способна сопротивляться германская душа: тщетно драпируется она в свою национальную гордыню, — из всех европейских душ она скорее всего теряет свои национальные особенности. Душа Кристофа уже начала, незаметно для него самого, перенимать от латинского искусства трезвость, ясность чувства и даже в известной мере пластическую красоту. Об этом свидетельствовал его «Давид».
Кристофу захотелось изобразить встречу отрока Давида с Саулом; он задумал ее как симфоническую картину с двумя действующими лицами.