Оливье залился румянцем. Скованный смущеньем, он не нашелся, что ответить.
Кристоф рассматривал комнату.
- Плохо вы устроились. У вас что - только одна комната?
- Нет, есть еще чулан.
- Уф! Просто дышать нечем. И как вы ухитряетесь жить здесь!
- Привык.
- Я бы никогда не мог привыкнуть.
Кристоф расстегнул жилет. Ему действительно было трудно дышать.
Оливье подошел к окну и распахнул обе створки.
- Вам в любом городе должно быть трудно, господин Крафт. А по моим силенкам воздуха хватает. Дышу понемногу и везде как-то приноравливаюсь. Хотя, правда, бывает, что иной раз в летние ночи даже мне становится тяжко. Я просто боюсь их, и тогда я до утра сижу в постели, и мне кажется, я вот-вот задохнусь.
Кристоф взглянул на груду подушек, на усталое лицо Оливье и представил себе, как тот задыхается в ночном мраке.
- Переезжайте отсюда, - сказал он. - Зачем вы сидите здесь?
Оливье пожал плечами и равнодушно ответил:
- О, не все ли равно - здесь или в другом месте?..
В квартире наверху затопали тяжелые башмаки. Внизу переругивались два раздраженных голоса. Стены ежеминутно вздрагивали от грохота омнибуса, проходившего по улице.
- Один дом чего стоит! - продолжал Кристоф. - Он насквозь пропитан грязью, удушающей вонью, чудовищной нищетой; как вам не противно каждый вечер возвращаться сюда? Разве вас не берет тоска? Я бы ни за что не согласился тут жить. Уж лучше ночевать под мостом.
- Я тоже мучился первое время. И отвратительно мне все это не меньше, чем вам. Когда я был ребенком и меня водили гулять, от одного вида этих грязных трущоб, набитых людьми, у меня сердце сжималось. Мной овладевал какой-то невыразимый ужас, в котором я никому не смел признаться. Я думал: "Если сейчас вдруг произойдет землетрясение, я погибну и навеки останусь лежать здесь мертвый", - это казалось мне самым страшным несчастьем. Я и не подозревал, что настанет день, когда мне самому, по доброй воле, придется жить в одной из таких трущоб и, вероятно, в ней умереть. Жизнь принудила меня стать менее прихотливым. А отвращение я испытываю до сих пор; но теперь я стараюсь забыть о нем; когда я поднимаюсь по лестнице, я затыкаю уши и нос - выключаю все органы чувств, я точно замуровываюсь в самом себе. А потом, смотрите - там, над крышей, видна верхушка акации. Я сажусь в угол - так, чтобы ничего, кроме нее, не видеть; в сумерках, когда ветер качает деревья, мне чудится, что я далеко от Парижа; никогда шум больших лесов не казался мне таким сладостным, как порою шелковистый шорох этих узорчатых листьев.
- Да, я так и думал, - сказал Кристоф. - Вы вечно грезите; но досадно, что в этой борьбе с уколами жизни тратится на иллюзии та сила, которая нужна художнику - творцу жизни.
- Разве не такова участь большинства из нас? Да и вы сами, разве вы не растрачиваете себя на гнев, на борьбу?
- Я - другое дело. Так уж мне на роду написано. Посмотрите на мои руки, на мои плечи. Сражаться мне только полезно. Но вы - у вас не больно много сил; это сразу видно.
Оливье грустно посмотрел на свои руки с тонкими кистями и сказал:
- Да, я слабый, я всегда был таким. Но что же делать? Жить нужно.
- А чем вы живете?
- Даю уроки.
- Уроки чего?
- Всего. Репетирую по-латыни, по-гречески, по истории. Готовлю на бакалавра. Потом преподаю основы морали в одной из городских школ.
- Основы чего?
- Морали.
- Это еще что за чертовщина? В ваших школах преподают мораль?
Оливье улыбнулся.
- Ну конечно.
- И у вас хватает материала больше чем на десять минут?
- У меня двенадцать часов в неделю.
- Вы, должно быть, учите творить зло?
- Почему же?
- Чтобы узнать, что такое добро, вовсе не нужно столько слов.
- Или чтобы не знать.
- Пожалуй, верно. И, по-моему, это не худший способ делать добро. Добро - не наука, оно - действие. Только неврастеники занимаются болтовней о морали; первейшая заповедь всякой морали - не быть неврастеником. К черту педантов! Это все равно как если бы калеки вздумали учить меня ходить.
- Они проповедуют не для таких, как вы. Вы-то знаете; но ведь сколько людей не знают!
- Ну и пусть, точно младенцы, ползают на карачках, пока сами не научатся ходить. Все равно - на двух ногах или на четвереньках - лишь бы двигались.
Кристоф большими шагами мерил комнату, в которой и было-то не больше четырех шагов.
Затем он остановился перед пианино, открыл крышку, перелистал ноты, коснулся клавиш и сказал:
- Сыграйте что-нибудь.
Оливье вздрогнул.
- Я? - отозвался он. - Что вы!
- Госпожа Руссен говорила, что вы хорошо играете. Послушайте, сыграйте!
- При вас? - сказал Оливье. - Да я умру!
В этом испуге было столько наивности и непосредственности, что Кристоф рассмеялся, - рассмеялся смущенно и сам Оливье.
- Вот как! - воскликнул Кристоф. - Разве это может остановить француза?
Однако Оливье продолжал отнекиваться.
- Да зачем? Зачем вам это нужно?
- А я вам потом скажу. Сыграйте.
- Что же?
- Что хотите.
Оливье с тяжким вздохом сел за пианино и, покорный воле нового друга, который так властно ворвался в его жизнь, после долгих колебаний заиграл прекрасное _адажио_ Моцарта в _си-миноре_. Сначала его пальцы дрожали, и он едва был в силах нажимать на клавиши, но мало-помалу он осмелел и, воображая, что воспроизводит музыку Моцарта, открыл, сам того не ведая, свое сердце. Музыка - неверная наперсница: она выдает самые потаенные мысли тех, кто ее любит, - тем, кто ее любит. Сквозь божественный рисунок моцартовского _адажио_ Кристоф угадывал незримые черты, но не Моцарта, а еще неведомого друга: грустную ясность, улыбку, робкую и нежную, этого чуткого юноши - чистого, любящего, смущенного. Но в самом конце, когда мелодия, полная страдальческой любви, все нарастает и, дойдя до вершины, разбивается, душевное целомудрие помешало Оливье продолжать, - мелодия оборвалась. Он снял руки с клавиш и пробормотал:
- Больше не могу...
Кристоф, стоявший у него за спиной, наклонился, обнял его и докончил на пианино прерванную фразу; затем сказал:
- Теперь, мне кажется, я знаю, как звучит ваша душа.
Он взял молодого человека за руки и долго смотрел на него. Наконец промолвил:
- Как странно!.. Я вас где-то видел... Я вас знаю так хорошо и так давно!
Губы Оливье дрогнули: он чуть не заговорил. Но промолчал.
Кристоф все еще смотрел на него. Потом безмолвно улыбнулся и вышел.
Кристоф спускался по лестнице. Его сердце ликовало. Он встретил двух поднимавшихся ему навстречу чумазых мальчишек - один тащил хлеб, другой бутылку масла. Кристоф ласково ущипнул их за щеки. Улыбнулся хмурому привратнику. По улице шел, напевая себе под нос. Потом очутился в Люксембургском саду. Там прилег на скамейку в тени и закрыл глаза. Воздух был недвижим; гуляющих было мало. Издали доносился приглушенный неровный плеск фонтана и временами - скрип гравия под ногой прохожего. Кристоф испытывал неодолимую лень; дремота охватывала его, как ящерицу, пригретую солнцем; и хотя тень уже ушла, он все не решался пошевельнуться. Мысли вращались по кругу; он не старался задержать их на чем-либо - все они были залиты светом счастья. На Люксембургском дворце прозвонили часы; он не слушал их, но мгновение спустя ему показалось, что они пробили полдень. Он вскочил, понял, что прошатался два часа, пропустил свидание с Гехтом, зря потерял все утро; он рассмеялся и, посвистывая, отправился домой. Тут, же сочинил _рондо_, по всем правилам, на крик торговца. Даже печальные мелодии звучали для него теперь в радостном ритме. Проходя мимо знакомой прачечной, он, по обыкновению, заглянул внутрь и увидел рыженькую прачку: ее матово-бледное личико порозовело от жары; она гладила, худые руки были обнажены до плеч, корсаж расстегнут. Девушка, как всегда, вызывающе стрельнула в него глазами; и в первый раз этот взгляд скользнул по нему, не вызвав раздражения. Он опять засмеялся. Придя к себе в комнату, он не обнаружил ни одной из тех забот, которые здесь оставил. Раскидав как попало шляпу, пиджак, жилет, Кристоф принялся за работу с таким воодушевлением, точно решил завоевать весь мир. Он подобрал разбросанные повсюду черновики своих композиций и стал читать ноты, но только глазами мысли его были далеко. Им снова овладело то блаженное оцепенение, которое он только что испытал в Люксембургском саду. Он был, словно пьяный. Почувствовав этот хмель, Кристоф попытался стряхнуть его с себя, но тщетно. Он весело выругался, встал и сунул голову в таз с холодной водой. Вода немного отрезвила его. Вернувшись к столу, он уселся с безмолвной, блуждающей на губах улыбкой.