Выбрать главу

Безропотная Луиза покорно приняла новое горе, как безропотно принимала все. К ежевечерним своим молитвам она присоединила еще одну; она аккуратно посещала старое кладбище и старательно ухаживала за могилкой, как будто и могилка стала частью ее домашнего обихода.

Дядя Готфрид с трогательным вниманием относился к холмику, где покоился старый Жан-Мишель. Когда дядя возвращался домой из своих странствований, он всякий раз приносил дедушке в подарок какую-нибудь вещицу — то самодельный крестик, то любимые цветы Жан-Мишеля. Никогда он не пропускал случая зайти на кладбище, если попадал в город хотя бы на несколько часов, но посещения свои держал от всех в тайне.

Иногда Луиза брала старшего сына с собой на кладбище. Кристоф чувствовал непреодолимое отвращение к жирной кладбищенской земле в мрачном убранстве деревьев и цветов, к тяжелым запахам, которые плыли в солнечных лучах, заглушая мелодичное дыхание кипарисов. Но он не смел признаться матери, что здесь ему все отвратительно; в душе он упрекал себя в трусости и безбожии. Кристоф очень страдал. Мысль о дедушкиной смерти неотступно мучила его. А ведь он уже давно знал, что смерть вообще существует, даже думал о ней, даже боялся ее. Но он никогда еще не видел смерти и, увидев ее впервые, понял, что раньше не знал, совсем ничего не знал ни о смерти, ни о жизни. Все вдруг разом пошатнулось, рассудок тут бессилен. Считается, что живешь, считается, что приобрел какой-то опыт в жизни, и внезапно оказывается, что ничего-то ты не знал, ничего-то ты не видел, что жил доселе за плотной завесой иллюзий, сотканной усилиями твоего ума, и за этой завесой не разглядел страшного лика действительности. Нет ничего общего между идеей страдания и живым существом, которое страдает и исходит кровью. Нет ничего общего между мыслью о смерти и судорогами тела и души, мятущейся в предсмертной муке. Все людские слова, вся человеческая премудрость — все это лишь игра деревянных паяцев из театра ужасов в траурном сиянии реальности, где жалкие существа из праха и крови, делая отчаянные и тщетные усилия, цепляются за жизнь, которую подтачивает каждый убывающий час.

Кристоф думал об этом все время. Картина дедушкиной агонии преследовала его; каждую ночь он видел во сне дедушку, слышал его хрип. Даже сама природа как-то вдруг изменилась: казалось, ее окутал ледяной туман; со всех сторон, изо всех углов спальни долетало мертвенное дыхание незрячего зверя; Кристоф понимал, что над ним занесен кулак грозной Силы разрушения и что ничего поделать нельзя. Но мысль эта не пригнетала его; наоборот, он весь кипел негодованием и ненавистью. Кристоф никогда не был смиренником. Упрямо наклонив голову, бросался он навстречу непостижимому, — пусть хоть десятки раз расшибется он в кровь, пусть он слабее противника, никогда не перестанет он восставать против страдания. И с этого времени его жизнь стала ежечасной, ежеминутной борьбой против жестокого удела, который он не мог и не хотел принять.

Сама жизнь грубой рукой оторвала его от навязчивых мыслей. Разорение семьи, которое мужественно отдалял Жан-Мишель, стало неизбежным, когда старик умер. Со смертью дедушки Крафты лишились источника постоянной помощи, и нищета смело вошла в их дом.

Немало способствовал этому сам Мельхиор. Он не только не стал больше работать, наоборот: вырвавшись из-под опеки отца, закутил во все тяжкие. Почти каждую ночь возвращался пьяным и не приносил домой ни копейки из заработанных денег. Постепенно растерял все уроки. Однажды предстал перед одной из своих учениц мертвецки пьяным; естественно, последовал скандал, и двери всех домов закрылись перед Мельхиором. В оркестре его терпели еще из уважения к покойному отцу, но Луиза дрожала, что вот-вот его выгонят и из театра после какой-нибудь скандальной истории. И так уже Мельхиор несколько раз приходил в театр к концу спектакля, и его строго предупредили, что дело может, кончиться плохо. А раза два он вообще не изволил, явиться. Впрочем, оно, пожалуй, и к лучшему, ибо в такие минуты нелепого возбуждения его так и подмывало делать или говорить глупости. Разве, когда давали «Валькирию», не пришла ему в голову сумасбродная мысль исполнить посреди акта свой собственный скрипичный концерт? И с каким трудом удалось товарищам по оркестру отговорить его! Иной раз во время спектакля он начинал громко хохотать, — то ли его смешила забавная сцена, разыгравшаяся на подмостках, то ли воспоминания. Он потешал своих соседей-оркестрантов, и многое сходило ему с рук именно из-за этих чудачеств. Но снисхождение окружающих было горше самой неприкрытой суровости, и Кристоф сгорал от стыда.

Мальчик играл теперь в оркестре первую скрипку. Он старался ни на минуту не упускать отца из виду, чтобы в случае надобности заменить его, утихомирить, если на Мельхиора нападет буйный стих. Все это давалось нелегко, и лучше было бы вообще не обращать на отца никакого внимания, ибо пьяница, чувствуя на себе взгляд сына, нарочно начинал гримасничать или разглагольствовать. Кристоф быстро опускал глаза, но его охватывала дрожь при мысли, что отец опять выкинет какое-нибудь коленце; мальчик старался весь уйти в музыку, но до него долетали глубокомысленные замечания Мельхиора и смех его соседей. Слезы навертывались на глаза Кристофа. Музыканты, в сущности славные люди, заметили страдания своего юного коллеги и сжалились над ним. Они старались смеяться тихонько, под сурдинку, и, заводя игривые беседы с Мельхиором, прятались от мальчика за пюпитрами. Но Кристоф понимал, что все это делается из жалости к нему, и знал, что стоит ему выйти, как оркестранты снова возьмутся за свое, он знал, что Мельхиор посмешище всего города. Он ничем не мог помешать этому и жестоко страдал. По окончании спектакля Кристоф брал отца под руку и вел домой, мужественно выслушивая его несвязную болтовню; он выбивался из сил, лишь бы прохожие не заметили неуверенной походки Мельхиора. Но кого он этим обманывал? Кроме того, мальчику редко удавалось благополучно доставить Мельхиора домой. Дойдя до какого-нибудь перекрестка, Мельхиор вдруг вспоминал, что его ждут друзья, и на все мольбы сына отвечал, что не может нарушить данное слово. Впрочем, Кристоф и не слишком настаивал, боясь привлечь взоры соседей к патетической сцене родительского проклятья.

Все деньги, предназначавшиеся на хозяйство, уходили на разгул. Но Мельхиор не довольствовался тем, что пропивал свой заработок. Он пропивал также скудные сбережения жены и старшего сына, жалкие гроши, накопленные с таким огромным трудом. Луиза плакала, но не смела перечить, она помнила, как муж не раз грубо заявлял, что в их доме ей ничего не принадлежит и что он взял ее разутую и раздетую. Кристоф пытался было сопротивляться, но Мельхиор давал ему подзатыльник, обзывал щенком и отнимал деньги. Мальчику шел тринадцатый год, он был не по возрасту крепок и храбро огрызался, когда отец подымал на него руку; однако он не смел еще бунтовать открыто и, не желая подвергаться новым унижениям, позволял себя обирать. Они с Луизой прятали деньги — иного средства не оставалось, но у Мельхиора был поразительный нюх по части распознания тайников, и он неизменно обнаруживал деньги в отсутствие жены и сына.

Вскоре Мельхиору и этого оказалось мало. Он начал продавать вещи, оставшиеся после старика. Кристоф с горечью видел, как исчезали из дома дорогие его сердцу предметы: книги, дедушкина кровать, его кресло, портреты великих музыкантов. Но он молчал. Однажды Мельхиор спьяна налетел на старенькое дедушкино пианино, грозно чертыхнулся и, потирая ушибленное колено, крикнул, что в квартире пошевелиться нельзя, — все заставили хламом; вот тут-то Кристоф поднял голос. Правда, в комнатах стало теснее, с тех пор как Крафты перевезли к себе дедушкину мебель после продажи домика, милого домика, где Кристоф провел лучшие часы своего детства. Правда, пианино было старенькое и ценности уже не представляло, а клавиши издавали дребезжащий, негромкий звук. Правда и то, что Кристоф уже давно не притрагивался к нему, упражняясь на новом хорошем фортепьяно — свидетельстве герцогских щедрот, но старое дедушкино пианино, ветхое и неприглядное, было лучшим другом Кристофа: наедине с ним он, еще ребенком, открывал безбрежный мир музыки; пожелтевшие клавиши, отполированные сотнями прикосновении, вводили его в царство звуков и знакомили с их законами; это было детище Жан-Мишеля, он сам долгие месяцы чинил и настраивал инструмент для внука и по-детски гордился своей работой, — словом, в каком-то смысле это была святыня. Поэтому-то Кристоф и крикнул, что никто не имеет права продавать дедушкин инструмент. Мельхиор велел мальчику замолчать. Тогда Кристоф закричал уже во весь голос, что пианино его и что он запрещает к нему прикасаться. Он ждал, что тут же воспоследует солидная затрещина. Но Мельхиор взглянул на сына с недоброй усмешкой и промолчал.