Иногда старик вплетал в восторженный рассказ о своем герое гневные обличения. В нем пробуждался патриот — и чаще всего тогда, когда он доходил до поражений императора, но не тогда, когда речь шла о битве под Иеной. Он останавливался, грозил кулаком в сторону реки, плевался, осыпал императора бранью, правда, в самом возвышенном стиле — он никогда не унижался до ругани. «Злодей! — восклицал он. — Кровожадный зверь! Безнравственный человек!» Если он надеялся этим способом пробудить в ребенке чувство справедливости, то не достигал желаемого, ибо Кристоф по детской своей логике легко мог сделать, обратный вывод: «Если такой великий человек был безнравственный, значит, нравственность вещь неважная, — гораздо важнее быть великим человеком». Но старик не догадывался, какие мысли бродили в голове у малыша, семенившего с ним рядом.
Затем оба погружались в задумчивость, переживая, каждый на свой лад, только что рассказанную героическую сагу, и уже до самого дома не прерывали молчания — разве что им попадался по пути кто-нибудь из дедушкиных знатных клиентов, тоже совершавший послеобеденную прогулку. Тогда дедушка останавливался, отвешивал низкий поклон, рассыпался в изъявлениях подобострастной учтивости. Кристоф всегда краснел в такие минуты, сам не зная почему. Но дедушка втайне преклонялся перед людьми, достигшими высокого положения, «сделавшими карьеру», и своих любимых героев он чтил, может быть, именно потому, что видел в них счастливцев, которым удалось сделать карьеру лучше других и возвыситься надо всеми.
В жаркие дни старый Крафт присаживался иногда отдохнуть под деревом; минуту спустя, он уже дремал. Кристоф устраивался где-нибудь поблизости — на груде камней, на придорожном столбике или каком-нибудь другом столь же неподходящем и неудобном седалище, лишь бы повыше — и мечтал бог весть о чем, болтая ножками и напевая себе под нос. А не то ложился на спину и смотрел, как по небу бегут облака: они были такие разные — одно совсем как бык, другое как шляпа, или как великан, или как старуха в наколке, а иногда они слагались в целый пейзаж. Кристоф тихонько разговаривал с ними; его волновала судьба маленького облачка — другое, побольше, старалось его пожрать; а тех, что были синими, почти черными и бежали очень быстро, тех он боялся. Ему казалось, что от них многое зависит в жизни людей; очень странно, что ни мать, ни дедушка не обращают на них внимания! Для него это были грозные существа, которые, если б захотели, могли причинить ему страшное зло. К счастью, они проходили над ним, не останавливаясь, — плыли и плыли себе дальше, добродушные и немножко смешные. Под конец, оттого что он так долго смотрел вверх, у него начинала кружиться голова и он хватался за землю и дрыгал ногами — ему казалось, что он сейчас упадет в небо. Потом он начинал моргать все чаще и чаще — сон уже подкрадывался к нему… Кругом тишина. Чуть колеблются листья и поблескивают на солнце, над землей встает светлая дымка; сонный мушиный рой висит в воздухе и гудит, как орган; опьяневшие от солнца кузнечики пронзительно стрекочут, ликуя. Все замерло… Слышен только крик дятла: под зелеными сводами леса он звучит таинственно, почти волшебно. С далекой пашни долетает голос крестьянина, понукающего волов, с белой от пыли дороги — мерное цоканье копыт… Веки Кристофа смыкаются. У самого его лица по сухой веточке, лежащей поперек борозды, ползет муравей. Кристоф впадает в забытье… Проходят века. Он пробуждается. Муравей не успел еще добраться до конца веточки.
Случалось, что дедушка, разморившись, спал чересчур долго; тогда лицо у него застывало, как неживое, длинный нос еще больше вытягивался, подбородок отвисал. Кристоф поглядывал на него с тревогой: ему чудилось, что дедушкина голова прямо на глазах превращается во что-то загадочное и страшное. Чтобы разбудить деда, он принимался громко петь или с грохотом скатывался с груды камней. Как-то раз он придумал новую уловку: набрав пригоршню сосновых игл, бросил их в лицо старику, а потом сказал, что они сами осыпались с ветки. Старик поверил, и Кристоф украдкой смеялся над ним. Но, на свою беду, он вздумал повторить эту шалость и, уже занеся руку, увидел, что старик на него смотрит. Дело обернулось плохо для Кристофа. Старик не понимал шуток и не терпел неуважения к своей особе. Целую неделю после этого дед и внук дулись друг на друга.
Чем хуже была дорога, тем больше она нравилась Кристофу. Каждый камешек что-то говорил ему; он знал их все наперечет. Выступы дорожной колеи были для него горами, по меньшей мере такого же значения, как Таунус. Он хранил в памяти подробную карту местности на два километра вокруг дома: там была отмечена каждая выбоина и каждый бугорок. И если ему случалось что-нибудь преобразовать в этом ландшафте, он преисполнялся гордости, словно инженер во главе партии рабочих; когда он разбивал каблуком сухой гребень какой-нибудь кочки и засыпал землей пролегавшую у ее подножья тропинку, он чувствовал, что недаром прожил этот день.
Иногда им попадался навстречу крестьянин в тряской своей двуколке. Почти всегда он оказывался одним из дедушкиных знакомцев. Дедушка с внуком усаживались рядом с ним. Это уже было райское блаженство. Лошадь бежала быстро, и Кристоф хохотал от восторга, разумеется, пока на дороге никого не было. Но стоило появиться вдали прохожему, и Кристоф сейчас же принимал равнодушный и непринужденный вид, точно ему не в диковину было кататься на лошади, а у самого сердце трепетало от гордости. Дедушка разговаривал с возницей, на Кристофа ни тот, ни другой не обращали внимания. Затиснутый между, ними, прижатый их коленями, сидя на самом краешке, а то и вовсе ни на чем не сидя, Кристоф блаженствовал — и все время он болтал без умолку, не заботясь о том, слушают его или нет. Он смотрел, как шевелятся уши у лошади. До чего же странные зверюшки эти уши! Они поворачивались во все стороны, направо, налево, наставлялись вперед, свисали набок, закладывались назад — такие смешные, что Кристоф хохотал во все горло! Он теребил дедушку, чтобы тот тоже смотрел. Но дедушку уши не интересовали. Он отстранял Кристофа: не приставай с глупостями! Кристоф погружался в раздумье: вот, значит, что это такое — быть взрослым; взрослые — сильные, они все знают и уже ничему не удивляются. И Кристоф старался тоже быть как взрослые: скрывать свое любопытство и казаться ко всему равнодушным.
Он умолкал. Тарахтенье тележки убаюкивало его. Прыгали и звенели бубенчики на сбруе у лошади. Динь-дон, динь-дон. В воздухе рождались мелодии. Они вились вокруг серебряных колокольцев, словно пчелиный рой; они взлетали и падали в такт постукиванию колес. Это был неисчерпаемый источник песен; одна сменялась другой. Все они казались Кристофу очень красивыми, а одна была прямо чудесная. Кристофу захотелось, чтобы и дедушка тоже послушал. Он пропел ее. Никто даже и не заметил. Он пропел опять — громче, потом еще раз — уже во весь голос. И дедушка сердито прикрикнул на него:
— Да замолчишь ли ты наконец! Вот надоел, трубит, как труба!
От обиды у Кристофа перехватило дыханье; он покраснел до ушей и смолк, уязвленный. В глубине души он презирал обоих стариков: вот дураки, не понимают, какая это чудесная песня. Небо раскрывается, когда ее слышишь, а им все равно. И какие противные: на щеках седая щетина, — видно, неделю не брились, — и как от них дурно пахнет!
Но вскоре он утешился, глядя на тень от лошади. Вот тоже удивительное зрелище! Как будто рядом с дорогой, лежа на боку, бежит какое-то черное животное. Вечером, когда они уже возвращались домой, тень становилась длинная-длинная, она закрывала чуть не половину луга, и если по пути попадался стог сена, голова этой черной твари вдруг взлетала на самую его вершину, а потом, когда стог оставался позади, опять водворялась на прежнее место; морда у нее была вытянутая, как воздушный шарик, из которого выпустили воздух, уши длинные и прямые, словно свечки. Да уж тень ли это? А может быть, она живая? Неприятно было бы встретиться с ней один на один. Кристоф не посмел бы побежать за ней, как он бегал за тенью дедушки, стараясь наступить ей на голову и поплясать на ней. Тени деревьев, под вечер, когда солнце садилось, тоже вызывали Кристофа на размышления. Они ложились поперек дороги, словно преграждая путь, — унылые, тощие призраки, — и словно говорили: «Дальше идти нельзя!» А скрип осей и стук копыт повторяли за ними: «Дальше нельзя!»