Кружок гостей тотчас же сомкнулся теснее вокруг говорившего; Лотарио остался в стороне и продолжал, как обычно, уделять разговору ровно столько внимания, сколько того требует учтивость, когда предмет беседы в равной мере безразличен для всех.
— Я родом из Далмации, — продолжал иностранец, — и родился в Спалатро.
— В Спалатро? — повторил Лотарио и подошел ближе. — Мне хорошо знакомы эти места.
— Вот как раз в окрестностях этого города и увидел свет Жан Сбогар, — продолжал старик, — если, конечно, верить дошедшим до меня свидетельствам, ибо имя, которое он носит, не принадлежит ему. Он принял его, когда покинул свою семью, одну из самых знатных и славных семей нашего края, ведущей свой род по прямой линии от одного из албанских князей. Не могу сказать, что именно толкнуло его на этот шаг, но еще почти ребенком он перешел на службу к туркам, а потом присоединился к восставшим сербам,[17] где быстро приобрел громкую военную славу. Но обстоятельства обернулись неблагоприятно для тех, к кому он примкнул, и, чтобы не подвергнуться изгнанию, ему пришлось бежать. Говорят, он вернулся в Далмацию и там узнал, что его лишили наследства. Привыкнув к жизни, полной опасностей, и терзаемый, как видно, мрачными, неукротимыми страстями, он ухватился за первую же возможность, чтобы стать вечным мятежником. Окажись он в тех счастливых обстоятельствах, при которых деятельный ум и талант могут помочь достичь всего, он, возможно, заслужил бы достойную его славу. Но вместо опасностей, ведущих к славе, он выбрал себе иные, те, что ведут лишь к позору и эшафоту. Это человек, достойный всяческого сожаления.
— Вы видели его? Вы видели Жана Сбогара? — спросила Антония.
— Я часто обнимал его, когда он был ребенком, — ответил старик. — У него была тогда нежная, любящая душа и благородное, прекрасное лицо.
— Он был красив? — воскликнула г-жа Альберти.
— Почему бы нет? — тихо сказал Лотарио. — Ведь прекрасное лицо — отражение прекрасной души; а сколько прекрасных душ были изуродованы, озлоблены, а иногда и развращены несчастьями! Сколько детей, бывших гордостью своих матерей, стали потом позором или ужасом человечества. Сатана до своего падения был прекраснейшим из ангелов. Но, — продолжал он громче, — встречались ли вы с ним, когда он стал старше?
— Я знал его до десяти или двенадцати лет, — сказал старый далмат, — уже и к этому времени он стал задумываться и искал уединения. Я не раз думал с тех пор, что узнал бы его, доведись мне встретить его снова…
— Не дай же вам бог, — ответил Лотарио, — узнать его на скамье убийц! Эта минута была бы одинаково страшной и для вас и для него… для него, ибо она пробудила бы в нем воспоминания о юности, надежд которой он не оправдал, а это, быть может, для него сейчас злейшая из мук.
— Право, Лотарио, — сказала Антония, — вы слишком щедро наделяете других подобными чувствами. Вы не подумали, что в Жане Сбогаре они неизбежно должны были извратиться под влиянием той жизни, которую он ведет; такие чувства уже недоступны теперь его низкой и испорченной душе, если даже правду говорят, что они когда-то были свойственны ей.
Лотарио ласково улыбнулся Антонии; затем, обернувшись к остальным и обращаясь главным образом к старому далмату, сказал, качая головой:
— Как тяжко преступнику жить на свете, если он ненавистен душам, подобным этой, и у него нет даже предлога, чтобы оправдаться или смягчить жестокость их приговора! Они видят в нем только чудовище, по безжалостной прихоти судьбы поставленное вне природы и лишенное всякого человеческого подобия. Он заброшен в ряды живых существ лишь для того, чтобы вызвать у них ужас — и погибнуть. У этого несчастного не было родных. Он не знал друзей. Сердце его никогда не билось от глубокой скорби при виде несчастного, подобного ему. Сон безучастно смежал его веки, когда рядом с ним томилась без сна нищета, проливая горькие слезы. Боже великий! Как омрачило бы подобное предположение мои уже и без того достаточно печальные представления о порядках и законах человеческого общества! О, я предпочитаю верить в заблуждение обманутого рассудка, в горечь оскорбленного сердца, в возмущение благородной, но непримиримой гордости, восставшей против всего, что приводило ее в ярость, и пролагающей себе кровавый путь среди людей, чтобы таким образом дать знать о себе и оставить по себе какое-то воспоминание.
— Я думала об этом, — взволнованно сказала Антония, подойдя к Лотарио и положив руку ему на плечо.
— Мысли Антонии, — продолжал он, — всегда подсказаны ей небом. Что же до меня, то я хорошо понял и не раз ощущал, какой горечью может наполниться сильная душа при виде общественного зла; я понимаю, какой опустошительной может быть страсть — даже страсть к добру — для пылкого, неосторожного сердца. Есть люди, которые беспокойны из расчета, неистовы ради выгоды; их лицемерная восторженность никогда не обманет мой ум и не вызовет у меня сострадания. Но, когда я вижу, что в основе отважного, сумасбродного или жестокого поступка лежит прямодушие, я готов прийти на помощь человеку, совершившему его, хотя бы он и был уже осужден правосудием.
17
Речь идет о восстании сербов против турок, начавшемся в 1804 году под руководством Кара-Георгия.