Выбрать главу

Впрочем, жила пара дружно. «У моей Терезы ангельское сердце», — говорил Жан-Жак. А что с его «Рассуждением о науках и искусствах»! Руссо успел забыть о нем: разочарованный столькими неудачами, он уже ни во что не верил.

10 июля 1750 года, вопреки ожиданиям, академики Дижона увенчали его лаврами. Жан-Жак получил красивую золотую медаль. Он поблагодарил академиков за их беспристрастность: ведь они дали высокую оценку его опусу, опровергавшему те ценности, которые они призваны были отстаивать.

Честно говоря, Дижонская академия оценила главным образом совершенно новую риторику неизвестного пока автора. Академики, поставив такой вопрос, не имели намерения поразить кого-либо оригинальностью — они хотели лишь противопоставить эпоху Возрождения «темным временам» Средневековья. Руссо же неожиданно для них изменил направление вопроса: у него науки и искусства способствовали не очищению, а, наоборот, развращению нравов. По сути дела, он восстановил давнее противопоставление знаний и добродетели. Кстати, у Руссо был конкурент, аббат Гросли, который исповедовал те же принципы. Но эти двое сильно различались манерой высказывания: аббат серьезно изучил данный вопрос, ссылался на общеизвестные факты и употреблял общепринятые выражения, а Руссо поражал личной убежденностью и красноречием. Он построил свою контрфилософию истории: показал, что человек становится всё более знающим, но не становится от этого счастливее; что общество цивилизуется, но не становится от этого справедливее; что нравственный императив должен преобладать над материальным прогрессом и совершенствованием разума. Вопреки духу своего времени Жан-Жак не верил в то, что рост знаний означает рост добра.

Поскольку он в это время болел, за публикацией его «Рассуждения о науках и искусствах» взялся проследить Дидро, и в самом начале 1751 года труд Руссо увидел свет. На титульном листе не было указано фамилии автора, но имевшаяся там подпись стала знаменитой — «гражданин Женевы»; был там и эпиграф, заимствованный у Овидия: «Barbaras hic ego sum quia non intelligor illis» — «Меня считают невеждой те, кто меня не понимает». Издатель не заплатил ему ни единого су, но вместо денег этот труд принес ему кое-что другое — славу, немедленную, и оглушительную. Жан-Жак был еще в постели, когда ему принесли записку от возбужденного Дидро: «Ты оказался на недосягаемой высоте. Подобного успеха еще не было».

Наконец-то ему повезло.

ЗНАМЕНИТОСТЬ

Дидро не преувеличивал: «Рассуждение о науках и искусствах» наделало шуму по всей Европе; в одной только Франции за три года появилось более пятидесяти одобрительных отзывов или опровержений. Противников хватало: ведь подобный опус воспринимался не иначе как парадокс. Руссо не мог ответить всем. Он, хотя и кратко, постарался поставить на место троих: некоего анонима из «Меркюр», каноника Готье из академии Нанси и некого Лека из академии Руана. Еще два противника показались ему более серьезными.

Один был не кто иной, как Станислав Лещинский, тесть Людовика XV, бывший король Польши, ставший герцогом Лотарингским и Барским: он считал себя знатоком литературы и философии. Жан-Жак уважительным, но твердым тоном привел ему свои аргументы. Лещинский указывал на то, что тяга к роскоши рождается от богатства, а не от науки. Руссо возразил: «Вот как я выстраиваю эту генеалогию. Главный источник зла — это неравенство; неравенство порождает богатство… Богатство порождает роскошь и праздность; от роскоши происходят изящные искусства, а от праздности — науки».

В другом критическом высказывании Руссо учуял руку отца Мену, личного проповедника короля. Разве может добрый христианин, возмущался иезуит, предпочесть невежество изучению своей религии, урокам Святых Отцов! Да, отвечал Жан-Жак, если речь идет о книге, то мы имеем Евангелие — «единственно нужное христианину», и добавлял торжествующе: «Прежде у нас были святые и не было казуистов. Наука прирастает, а вера убывает…

Мы все стали учеными, но перестали быть христианами».

Другим противником был его старый знакомый по Лиону — Шарль Борд, яростно защищавший цивилизацию, торговлю и роскошь. Разве не прогрессировали мы с тех пор, когда первые люди занимались только тем, что убивали один другого? Да нет же, отвечал Жан-Жак, человек «по природе своей добр, я в это верю, я счастлив чувствовать это»; только цивилизация сделала из него опасное животное. Прежде чем придумали «мое» и «твое», прежде чем появились хозяева и рабы, прежде чем одни стали захлебываться от излишков, а другие умирать от голода, — где были все наши пороки?

От морали они перешли к общественному укладу и политике. Роскошь благотворна, утверждал Борд, потому что она помогает перераспределять богатства — давать хлеб бедным. Да вы, богачи, смеётесь над нами, резко отвечал Жан-Жак: «Богатство может дать хлеб бедным, но если бы не было богатых, то не было бы и бедных».

Отвечая противникам, Руссо еще более укреплялся в своих убеждениях; «венсенское озарение» постепенно превращалось в «великую и грустную систему», которая будет разрабатываться им в последующие годы.

Он решил, что и его собственный образ жизни должен соответствовать его принципам, решил осуществить «великую реформу» своей жизни. В «Исповеди» всё это будет приведено в систему, но осуществить на практике задуманное, да и то частично, получится у него только через три-четыре года. Случалось, что его осуждали, и задело: поборник добродетели, ой только что отправил своего третьего отпрыска в детский приют. Это не было секретом: он сам говорил о случившемся своим друзьям, да и мамаша Левассер пользовалась случаем, чтобы разжалобить мадам Дюпен и вытянуть из нее несколько лишних монет. Поскольку мадам де Франкель высказывала ему удивление по этому поводу, Жан-Жак отправил ей 20 апреля 1751 года письмо, содержавшее длинное и злобное самооправдание. Начиналось оно вызывающим признанием: «Да, мадам, я отдал моих детей в детский приют… Это несчастье, за которое меня надо пожалеть, а не преступление, в котором меня нужно обвинять».

Растить детей, когда он с трудом зарабатывает себе на хлеб?! Да, он мог бы добиваться более выгодного места. И что же? «Кормить себя, своих детей и их мать за счет нищих»?! К тому же он болен, обречен. Если он умрет — его дети станут нищими, возможно, даже побирушками. Но виноват в этом не он: «Это сословие богачей, это ваше сословие крадет у меня хлеб моих детей». И в конце концов, воспитанники детских приютов становятся хорошими рабочими, честными тружениками: «Ведь сам Платон хотел, чтобы дети воспитывались республикой, чтобы они не знали своих отцов и чтобы все были детьми Государства!» Руссо призывает в свидетели своей правоты Платона, ибо его собственная совесть нуждается в весьма авторитетном защитнике.

Тем временем задуманная им «реформа» собственной жизни мало-помалу начинает осуществляться… Отныне он будет зарабатывать свой хлеб перепиской нот с постраничной оплатой: ему не нужны ни синекура, ни пенсион, ни даже литературный заработок, так как он не хочет зависеть от публики: «Я всегда чувствовал, что положение автора не может быть ни блистательным, ни почтенным — разве только если писательство не является профессией. Очень трудно сохранять благородный образ мыслей, если приходится думать только о заработке».

Свобода — прежде всего. «Это чего-нибудь да стоит: показать людям образец той жизни, которую они должны вести», — напишет Руссо позднее. Итак, бедность и добродетель. Его «реформа» стала зримой, когда он отказался от позолоты и белых чулок, от пудреного парика и шпаги и даже продал часы.

Сочетать принципы с житейской практикой оказалось не так-то просто. Круг его знакомств расширялся. Руссо сблизился с писателем Дюкло, с которым познакомился в 1748 году в Шеврете, и еще с Туссеном-Пьером Леньепом, женевцем, изгнанным из родного города в 1731 году за разногласия с олигархическим правительством: именно он просветил Жан-Жака насчет истинной структуры Женевской республики. В свое время Дидро ввел Жан-Жака в известный дом на улице Сен-Рок — дом барона Гольбаха, очень богатого немца, который занимался химией, геологией, минералогией и активно сотрудничал в «Энциклопедии». Барон был материалистом, атеистом, и его труды впоследствии числились среди наиболее радикальных произведений века Просвещения. В его доме Жан-Жак опять стал встречаться с Дидро и Гриммом, познакомился с Мармонтелем, салонным поэтом Сен-Ламбером, аббатом Мореле и многими другими. На общение с этими людьми уходило всё время, которого не оставалось на переписывание нот.