Выбрать главу

Когда Юм получил это письмо Жан-Жака, он сначала был ошеломлен, а потом тоже взорвался: потребовал, чтобы Руссо представил ему факты в доказательство своих подозрений. 10 июля Руссо отправил ему десять страниц ин-фолио, в которых выложил всё, что пережевывал в себе в течение трех месяцев. Он сводил на нет все благодеяния и помощь шотландца; проклинал пенсион, предложенный якобы для того, чтобы его опозорить; опять вспоминал хитрость с экипажем; возвращался к достопамятной ночи 18 марта. Во всем этом не было ни тени доказательств, а лишь подозрения и бредовые истолкования — велеречивые заявления человека, измученного собственными кошмарами. «Если Вы невиновны, — писал он в заключение, — соблаговолите оправдаться, если же нет — прощайте навсегда».

Если бы Юм дождался этого ответа, где явно просматривалось помутнение рассудка, — драмы можно было бы избежать. Но он, ничего не понимая в состоянии Руссо, прислушался лишь к собственному гневу. 27 июня, а потом 1 июля он написал Гольбаху столь яростные письма, что тот счел разумным уничтожить их, чтобы не компрометировать несдержанного шотландца. Юм решил собрать целое досье и опубликовать отчет обо всем этом деле.

В Париже Гольбах тоже не сумел удержать язык за зубами. В большинстве случаев реакция была враждебной по отношению к Руссо, особенно в среде философов и в политических кругах Женевы. Бонне и Троншен злорадствовали: вот, мол, еще одно доказательство того, что «этот человек» сеет за собой только несчастья. Среди друзей Руссо царило уныние. «Все, кто хочет видеть в нем сумасшедшего, — писала мадам де Верделен одному из друзей, Куэнде, — торжествуют из-за такого его поведения… Он был прав в Мотье, и я сильно опасаюсь, что он может быть прав и в Англии». Дю Пейру и милорд Маршал предчувствовали взрыв. Мадам де Буффле, друг Юма и покровительница Руссо, оказалась в сложном положении. Первого она упрекала за неосторожные признания Гольбаху. От второго потребовала доказательств его обвинении. Это рассердило Жан-Жака: он прервал переписку с графиней на два года. В общем, дело становилось всё более громким.

Друзья Юма единодушно осуждали Руссо, но его самого призывали к осторожности: открытая ссора могла нанести ему большой вред. Д’Аламбер и Гольбах заботились об общих интересах: философы не должны обнаруживать перед церковниками несогласия, существующие между ними. Это верно, говорил им Юм, но дело в том, что Руссо пишет свои «Мемуары»: если они появятся после моей смерти — кто меня реабилитирует? Если же они появятся после смерти Руссо — как я смогу оправдаться? Поэтому Юм решил изложить все это дело на бумаге и послать пять-шесть копий надежным людям.

До определенного момента компания философов придерживалась того мнения, что «перестирывать грязное белье» надо только «в кругу семьи». Но 21 июля состоялся совет у мадам де Леспинас: присутствовали д’Аламбер, Тюрго, Морелле, Мармонтель и Дюкло. Публика теперь была уже «слишком информирована», чтобы можно было сохранить в тайне эту историю. Значит, нужно было предать ее более широкой огласке, так как пяти или шести копий было явно недостаточно. Д’Аламбер давал наставления разъяренному шотландцу: «Прежде всего, начните с того, что Вы узнали о том, что Руссо работает над мемуарами…» Он советовал: никакого гнева, злопыхательства, даже никаких комментариев — только факты, беспристрастный пересказ и доказательство того, что он не имеет отношения к «письму прусского короля», последнее в виде письменного признания Уолпола. Д’Аламбер брался также сообщить обо всем Вольтеру. 5 сентября Вольтер наложил свою резолюцию: «Умные люди, которых он морочил в течение нескольких лет, должны объединиться, чтобы его опозорить». До этого момента Руссо был неправ: не было никакого заговора, и Юм ничего заранее не рассчитывал. Но теперь коалиция недругов против него действительно составилась и приготовилась его уничтожить.

На «совете 21 июля» д’Аламбер еще не знал, что Руссо именно его считает автором «письма прусского короля». Юм рассказал ему об этом, и теперь, когда дело касалось уже лично его, «беспристрастный» философ страшно разозлился. Д’Аламбер написал Вольтеру: «Жан-Жак — дикий зверь, которого можно безопасно держать только за решеткой и до которого можно дотрагиваться — только палкой». Впрочем, д’Аламбер не хотел пока поднимать со дна всю грязь: надо было посмотреть, что будет дальше. Возможно, дело на этом бы и остановилось, если бы 2 августа Руссо не написал издателю Ги: «Говорят, что г-н Юм хочет опубликовать все детали этой истории. Я совершенно уверен, что он поостережется делать это или, по крайней мере, — сделать это честно». Это письмо выглядело вызовом, и, к сожалению, о нем вскоре тоже стало известно. Жребий был брошен.

Пока в Париже происходили все эти передряги, Руссо старался сохранять спокойствие и держаться в стороне от бушующих страстей. Тем летом у него завязались добрые отношения с аристократами по соседству, особенно с молодым Бруком Бутби, любителем словесности, с которым через несколько лет он встретится в Париже, и с милой Мэри Дьюис, «любезной пастушкой», которая вышила красивый ошейник Султану. Жан-Жак подружился и с герцогиней Портланд, с которой затем десять лет будет поддерживать переписку на почве ботаники. Если шел дождь, он правил гранки своего «Музыкального словаря» или тайно занимался своими «ужасными» мемуарами, которые наделали столько шума в среде философов.

«Инкубационный период» его мемуаров получился очень долгим. Но в конце концов злобная брошюра «Мнение граждан», опубликованная Вольтером в декабре 1764 года, уничтожила в Жан-Жаке последние колебания и послужила толчком к началу работы над ними. Начатое в Мотье было теперь продолжено в Вуттоне.

Мемуары задумывались им не как простой пересказ жизненных фактов. Еще в январе 1763 года Руссо говорил Мульту, что это должна быть «история человека, которому хватит смелости показать себя «intus et in cute», то есть «изнутри и со всей подноготной». Но это, конечно, должна была быть и «защитительная речь», потому что требовалось восстановить правду, искаженную его врагами, и вывести из заблуждения обманутую публику, сделав свою душу «прозрачной взгляду читателя». Нужно было изложить суть своей жизни, а для этого — вернуться к самым ранним годам, потому что он был «всегда одним и тем же во все времена». Отсюда в его «Исповеди» особое место отведено воспоминаниям детства. Его современникам они казались малозначительными, но он сам-то знал, что именно в детстве были заложены основы его взрослой личности.

Руссо хотел быть совершенно правдивым. Во всяком случае, он старался быть искренним, но, оглядываясь на прожитую жизнь, иногда идеализировал прошлое. Мечты перемешивались у него с воспоминаниями, некоторые события связывались между собой, хотя в действительности, возможно, вовсе не были связаны. Он ничего не скрывал, не лгал, но ему случалось описывать события такими, какими они, как ему казалось, должны были быть или возможно были. Автор «Исповеди» был уверен, что знает себя, и писал для того, чтобы другие люди увидели его в правильном свете. Руссо в их глазах был тайной, ключ к которой был только у него самого: «Вот что я сделал, о чем я думал, кем я был». Ему не нужны были никакие чужие летописания, пересуды, нескромные воспоминания — ему нужно было объясниться и показать, что если он сам не был добродетельным человеком, то и всякий другой из известных ему людей — и эта фраза вызвала скандал — был не лучше его. В противоположность классическим авторам мемуаров, строившим их по общепринятым образцам, Руссо описывал конкретную личность во всей ее противоречивости. И переживая заново свои счастливые воспоминания, он на время забывал о Юме и «философском заговоре».