Как всегда, пошел поток посетителей. Принц де Линь явился одним из первых под предлогом заказа на переписывание нот (он избегал называть себя по имени). Принц вспоминал впоследствии скромное жилище Руссо, его «противную жену», которая поминутно вмешивалась в их разговор, мягкость и терпение Руссо. Он ушел под сильным впечатлением от «этого чердака, обиталища крыс, но и святилища гения». Узнав, что у этого гения могут быть неприятности, он предложил ему убежище. На следующий же день Руссо нанес визит принцу и был очень красноречив, говоря исключительно о своих врагах и о заговоре: «Его глаза были как две звезды. Гений сверкал в его взгляде и электризовал меня».
Жан-Жак возобновил старую дружбу с мадам Дюпен, мадам Шенонсо, мадам де Креки. Но всем остальным доводилось испытывать на себе его капризы и подозрения. Даже бедная Марианна де Ла Тур, которая храбро приняла его сторону в ссоре с Юмом, была бесцеремонно им отослана. Сдержанность по отношению к себе он принимал за враждебность, явное же дружелюбие было ему подозрительно.
В середине декабря он переехал из отеля Сент-Эспри в квартиру на шестом этаже соседнего дома. Бернарден де Сен-Пьер описал это скромное жилище. Меньшая комната служила одновременно прихожей и кухней. Вторая, побольше, была одновременно гостиной, рабочим кабинетом и столовой. В углу — эпинета, единственный предмет роскоши. Две кровати застелены хлопчатобумажным покрывалом в голубую и белую полоску, напоминавшую обои. Мебели мало: комод орехового дерева, большой шкаф, стол, несколько соломенных стульев. На стене — план леса в Монморанси и эстамп с изображением английского короля, его благодетеля. В клетке, подвешенной к потолку, свистела канарейка. На подоконник, украшенный цветами и растениями, слетались воробьи поклевать хлебные крошки. Жан-Жак переписывал ноты, Тереза чинила белье. Было чисто и аккуратно, как в доме добропорядочного ремесленника. Руссо не хотел более «ни взлетов, ни падений».
Он не забывал, однако, зачем вернулся в Париж. 20 июля он потребовал у мадам де Надийяк свои бумаги, которые доверил ей перед отъездом в Три-ле-Шато. Он принялся дописывать 12-ю книгу «Исповеди», где повествовал о тягостном периоде от запрещения «Эмиля» до изгнания его с острова Сен-Пьер. Полный решимости доказать свою правду, Руссо организует несколько публичных чтений своей книги. Первое состоялось в декабре у маркиза де Пезе, второе — в конце декабря у Дора, третье — в феврале 1771 года для кронпринца Швеции, еще одно — в мае у графини Эгмон. Дора рассказывал: Руссо читал — и его голос ни на минуту не ослабевал, за исключением рассказа о брошенных детях; чтение длилось без перерыва с девяти часов утра до трех часов ночи и исторгало слезы у слушателей. После чтения у графини Эгмон Руссо сказал: «Здесь только правда. Если кто-то знает что-то, что противоречит тому, что я здесь изложил, и тому даже имеется тысяча доказательств, то это знание — ложь и клевета…» Он ждал хотя бы слова, хотя бы знака от кого-либо, кто отважится разоблачить зачинщиков заговора. Ему показалось, что мадам д’Эгмон вздрогнула, но затем спохватилась, и среди присутствующих вновь воцарилась тишина. Исповеди еще не были в моде, и получалось, что Руссо подносит к лицам своих слушателей неприятно обличающее их зеркало.
Этим его попыткам быстро пришел конец. 10 мая 1771 года мадам д’Эпине обратилась к лейтенанту полиции с требованием пресечь скандальные чтения. Магистрат вызвал Руссо для объяснений и дал понять, что его положение не таково, чтобы лишний раз напоминать о себе властям. Его принуждали к молчанию. Итак, прямого столкновения не будет: враг укрылся. Жан-Жак потерпел поражение. Он решил не писать третью часть своей «Исповеди» — не только потому, что когда-то пообещал Конвэю никогда не вытаскивать на свет божий английские события, но и потому, что понял тщетность своих усилий.
Этот запрет на свободу высказывания, естественно, не мог способствовать успокоению Жан-Жака. Когда он познакомится с Дюзо, переводчиком Ювенала, которого представил ему Дюкло, тот имел неосторожность прочитать ему свой «Портрет обманщика», в котором Руссо был представлен, по контрасту, как образец искренности. Такая откровенная лесть не понравилась Жан-Жаку: «Вы меня обманываете, месье; я не знаю, с какой целью, но вы меня обманываете». В начале марта он опять жаловался Рэю, что его письма перехватываются почтальонами, «которые, возможно, состоят в сговоре не знаю с кем».
Впрочем, нельзя было сказать, что Руссо совсем ничем не интересовался. С 1764 года в Польше правил Станислав Август Понятовский, ставленник своей бывшей любовницы, императрицы Екатерины II. Такое вмешательство русской императрицы во внутренние дела Польши способствовало подъему патриотизма среди мелкого дворянства, которое объединилось в Барскую конфедерацию, сражавшуюся против «узурпатора» и вообще — против русских. Французские философы, находясь под влиянием собственного мифа о «просвещенном диктаторе», были ярыми поклонниками Екатерины Великой, императрицы-философа: она ведь тоже боролась с католическим засильем, но только польским, направленным против православия, — и для этого послала, как шутливо отметил Вольтер, «сорок тысяч русских проповедовать терпимость со штыками, примкнутыми к ружьям». В противоположность философам министр Шуазель благоволил к повстанцам, и поляки делегировали к нему графа Михала Вильегорского. Министерство иностранных дел рекомендовало его Рюльеру, бывшему секретарю французской миссии в Санкт-Петербурге, который был знаком с Руссо по Монморанси. Таким образом граф Вильегорский получил возможность доставить знаменитому «Женевцу» нужные документы по польским делам.
Работа спасала Руссо. Он вновь обрел тот достойный тон, который был присущ стилю его «Общественного договора». В чем более всего нуждается угасающая польская нация? Более чем когда-либо — в том, чтобы «поставить закон превыше всего». Чтобы выжить, она должна поддержать и укрепить свои национальные отличия: «Если вы сделаете так, что поляк никогда не сможет стать русским, — я уверяю вас, что Россия никогда не сможет подчинить Польшу». Этому способствует воспитание гражданского сознания: «Младенец, едва открыв глаза, должен увидеть свою родину и до самой смерти должен видеть только ее». Руссо упорно стоял на своем идеале античного гражданина и, таким образом, стал основоположником националистических идей последующего века. В наши дни, сетовал он, «нет больше французов, немцев, испанцев, даже англичан, что бы об этом ни говорили; есть только европейцы». Народы перемешиваются и слабеют, теряя присущие им особенности. Необходимо, наоборот, укреплять непреложность национального характера. Поскольку в случае с Польшей, в отличие от Корсики, не шла речь о новой нации, но о государстве, имевшем старинные традиции, то Руссо утверждал, что касаться их можно «только с крайней осторожностью». Поэтому в данном случае он допускал то, что отрицал в «Общественном договоре», ~ систему представительства. Это не было противоречием, но применением его теории к конкретной действительности. В конечном счете он требовал уничтожения несправедливости, губительной для национального согласия: законодательная власть должна принадлежать всему народу. Кроме того, если народ не отвергает аристократию, то может создать что-то вроде «параллельной аристократии» — не наследственной, а основанной на гражданских заслугах.
Политический изоляционизм влечет за собой экономическое обособление в виде системы сельского хозяйства, не нуждающейся в деньгах, — тогда даже оплату чиновникам можно производить натурой. Роскошь и зрелища уступят место общенародным праздникам, а патриотическое искусство поможет сплотить общество. Руссо отважился даже посоветовать полякам сократить слишком обширное трудноуправляемое государство либо посредством федерации, либо даже за счет уступки части территорий.