Запретив публичные чтения «Исповеди», недруги Руссо обезоружили его, отчего потребность объясниться стала у него еще острее. Этот запрет стал очередным доказательством западни, устроенной «этими господами» (такой термин употреблял в свое время Паскаль для обозначения иезуитов). Жан-Жаку пришла в голову странная идея — искусственно воспроизвести ситуацию объективного анализа его «дела»: «Необходимо, чтобы я сам сказал, каким взглядом оценивал бы я, если бы был другим человеком, — такого человека, как я». Он может стать самому себе поочередно защитником и обвинителем перед судом публики — в диалогах, где будут звучать позиции «за» и «против». Так с 1772 по 1775 год в строжайшей секретности он сочиняет, чуть ли не «в духе Кафки», беседы «Руссо судит Жан-Жака»: эти непоследовательные диалоги пишутся только «в некоторые краткие моменты», ведь долго выносить такое напряжение он не может.
Принцип «Диалогов» был прост и одновременно фантастичен. Раздвоившийся Руссо беседует с неким французом о том Жан-Жаке, которого мир совершенно не знает. Руссо прочел сочинения Жан-Жака и восхищается ими; француз их не читал, но повторяет с чужих слов так называемые доказательства его бесчестности. Произведения добродетельны, а их автор — негодяй. Этого не может быть. Но как же восстановить нарушенное единство?
Первый диалог воспроизводит, с безжалостной логикой бреда, теорию о заговоре. Жан-Жак — плагиатор, ложный гений, распутник, «чудовище, изверг рода человеческого», которого «эти господа» договорились оставить на свободе, но под строгим наблюдением. В центре заговора — Гримм и Дидро, но они сумели привлечь на свою сторону публику. На самом деле виной всему — его собственные угрызения совести. Его единственная вина — брошенные дети. Сыграли свою роль и зависть ложных друзей, желание его унизить и сломать. Его заточили в западню, не имеющую выхода: «Как только он где-то оказывается, об этом уже заранее известно, и стены, потолки, замочные скважины вокруг него обустраиваются с определенной целью… Нашли способ превратить для него Париж в пустыню более ужасную, чем пещеры и леса». Это была вселенная его безумия.
Все эти «меры предосторожности» непонятны его собеседнику — Руссо. Почему бы не выставить на свет божий преступления этого негодяя Жан-Жака? И зачем преследовать его, одновременно защищая умолчанием? Как может этот человек так отличаться от произведений, подписанных его именем? Может быть, есть два Жан-Жака? Ведь если книги хороши — их автор не может быть преступником, и наоборот, если автор — преступник, то его книги не могут быть хороши. Если же есть только один Жан-Жак — тогда одно из этих предположений неверно. Чтобы разобраться в этом, Руссо отправляется на свидание с Жан-Жаком, а его собеседник-француз прочтет его книги.
Во втором диалоге Руссо отчитывается о своем расследовании. Жан-Жак вовсе не оказался «ужасным циклопом», каким его везде описывают. Это человек простой, бесхитростный, мирный — пусть слабый, но любящий добродетель. Это предполагаемое чудовище проводит свою жизнь за сбором трав, за музыкальными занятиями, избегает реальности, создавая свой собственный воображаемый мир. Его преследуют, потому что он имел смелость говорить правду, обличать обманщиков и интриганов и не желал играть в их игры. Очевидно, что Жан-Жак — книжный человек; его жизнь и его принципы составляют единое целое, так что он просто стал жертвой всеобщего заговора. Заключенный в «тройную ограду мрака», он борется, не видя своих мучителей; обвиняемый, он лишен возможности заставить услышать себя, а его палачи ждут лишь того дня, когда он, истощив все свои силы, «освободит их от себя».
Последний диалог предоставляет слово собеседнику-французу, который наконец прочел произведения Жан-Жака. Чтение его просветило: этот автор не может быть негодяем. Француз вынужден признать наличие коварного заговора. И что же — теперь он громко заявит о невиновности Жан-Жака? Но зачем? Это означало бы «погубить себя без всякой пользы и не спасти при этом невиновного». Поэтому он промолчит, но пойдет вместе с Руссо засвидетельствовать Жан-Жаку свою симпатию и понимание, он соберет доказательства его честности, которые когда-нибудь оценит потомство.
«Диалоги», таким образом, достигали цели — доказать единство человека и его творчества, объединить Жан-Жака и Руссо. Эти порождения глубокой тоски автора населены ужасающими образами. Руссо видел себя «окруженным людьми, каждый из которых начинает с того, что надевает прочную маску; затем они вооружаются до зубов, застают своего недруга врасплох, хватают его сзади, оголяют его, связывают по рукам и ногам, так что он не может пошевелиться, затыкают ему рот, выдавливают глаза, растягивают на земле и затем посвящают свои благородные жизни тому, чтобы понемногу уничтожать его: умирающий от ран не должен слишком быстро перестать страдать от боли». Это бредовое творение строилось по собственным законам и внешне не выглядело бредовым: логика в нем присутствовала, хотя и искаженная лихорадочным воображением. Разум писателя был еще жив, но жуткие видения завлекали его в безвыходный лабиринт. Жан-Жак осужден невидимыми судьями, выслежен безликими шпионами и лишен возможности узнать, в чем его обвиняют; подгоняемый собственным страхом, он роет для себя бесконечно длинный туннель. Его уходу в себя мир отвечает молчанием; чувство вины требует осуждения человека в то самое время, когда он отчаянно утверждает свою невиновность… Ужасные и невнятные слова, но в течение четырех лет именно они составляли его тайный мир…
Когда «Диалоги» были окончены, Руссо не знал, что с ними делать. Потом решил представить их Богу, положив на главный алтарь собора Нотр-Дам. Это его деяние должно было наделать шума, напомнить о нем — возможно, даже самому королю. На большом конверте он написал: «Подано Провидению». И ниже: «Защитник угнетенных, Бог справедливости и правды, прими это ходатайство, которое кладет на Твой алтарь и доверяет Твоему Провидению обездоленный иностранец, одинокий, без поддержки, без защитника на этой земле, оскорбленный, осмеянный, опозоренный, преданный всем этим поколением… Я жду с надеждой, я полагаюсь на Твою справедливость и смиряюсь перед Твоей волей».
24 февраля 1776 года Руссо зашел в собор и вдруг заметил решетку, ограждающую хоры, — эта решетка была закрыта. Никогда раньше за все время в Париже он не видел этой решетки, преграждающей подход к хорам; он вообще не помнил, чтобы здесь когда-нибудь была решетка или дверь. Сам Бог его отвергал! Жан-Жак вышел из собора и весь день бродил по улицам до наступления ночи и полного изнеможения, пока, «утомленный и одуревший от боли», не вернулся к Терезе, сходившей с ума от беспокойства.
В последующие дни страдалец размышлял: случившееся, возможно, было добрым знаком, благодаря которому его рукопись не попала в руки преследователей. Он узнал, что в Париже находится аббат де Кондильяк, с которым он 30 лет назад каждую неделю обедал в Панье-Флери. Это был честный человек, и Жан-Жак доверил ему свои «Диалоги». Через две недели он пришел с бьющимся сердцем к аббату, надеясь, что покров тайны наконец будет сорван. Он был разочарован: Кондильяк прочел эти листки как литературное произведение, подсказал некоторые поправки и предлагал даже его издать — он ничего не понял или не захотел понять. Тем не менее Жан-Жак оставил ему свое творение и просил передать его надежному лицу, которое обязуется не публиковать его до конца века. Кондильяк оказался неудачной кандидатурой — но что взять с философа, литератора?! Помог случай: проездом в Париже оказался Брук Бутби, его молодой сосед по Вуттону. Жан-Жак передал ему первый «Диалог» — единственный переписанный начисто — и предполагал затем послать ему остальные. Когда Бутби уехал, его опять одолели сомнения: по всей вероятности, тот тоже вовлечен в обман! Единственным его шансом было обратиться к незнакомым людям. Должно же было остаться хоть несколько честных людей на земле!..