Значительная часть нашей деревни была разрушена, и когда, наконец, настал удобный момент и можно было вернуться домой, все мы поняли, сколько страданий перенесли люди в разных уголках Франции за эти годы или, вернее, десятилетия. Впервые мы увидели разоренные, обгорелые хижины, улицы и переулки, сплошь заваленные трупами варварски убитых животных, особенно телят и ягнят — любимцев детей; больно было смотреть, как дети оплакивали их.
А тут еще подати, непосильные подати! Мысль о них никому не давала покоя. Особенно тяжелым бременем они были для общины теперь, после разгрома, и одна мысль о них бросала каждого в дрожь. По этому поводу Жанна однажды сказала:
— Платить подати, когда нечем платить, — такова участь Франции в последние годы. Но мы еще никогда не испытывали на себе этого. А теперь испытаем и мы.
Задумчивая и озабоченная, она и дальше развивала свою мысль, и можно было заметить, какое глубокое возмущение охватывало ее.
Наконец, мы наткнулись на нечто страшное. Это был сумасшедший, зарубленный насмерть в своей железной клетке на углу площади. Ужасное, кровавое зрелище! Вряд ли кто-нибудь из нас, юношей, когда-либо видел насильственную смерть. Вот почему этот труп имел для нас какую-то таинственную притягательную силу. Мы все не могли оторвать от него глаз. Все, кроме Жанны. Она с ужасом отвернулась от него, и никто не мог убедить ее подойти ближе. Вот вам разительный пример того, какую силу имеют привычки и воспитание. Вот вам разительный пример того, как иногда странно, безжалостно, грубо распоряжается нами судьба. Ведь получилось так, что те из нас, кто больше всего интересовался этим изуродованным, окровавленным трупом, прожили всю свою жизнь мирно и тихо, а той, которая почувствовала прирожденный, глубокий ужас при виде его, суждено было видеть подобные зрелища ежедневно на поле битвы.
Вы сами легко согласитесь с тем, что теперь у нас действительно было о чем поговорить. Нападение на нашу деревушку казалось нам самым важным происшествием из всех, ибо, хотя наши темные крестьяне и воображали, что они понимают грандиозность мировых событий, едва доходивших до их умов, в действительности же они ничего не понимали. Один маленький факт, видимый глазу и испытанный ими на самих себе, сразу стал для них важнее любого отдаленного события мировой истории, о котором они знали лишь понаслышке. Теперь мне смешно вспоминать, как рассуждали в то время наши старики. Они возмущались до глубины души.
— Да-а, — говорил старый Жак д'Арк, — странные дела творятся на белом свете! Нужно поставить об этом в известность короля. Пора ему очнуться от лени и взяться за дело.
Он имел в виду нашего молодого, лишенного престола короля, преследуемого изгнанника, Карла VII.
— Ты говоришь истинную правду, — подхватил мэр. — Короля нужно поставить в известность, и немедля. Постыдно допускать такие вещи. Ведь мы не можем спокойно спать в своих постелях, а он там живет припеваючи. Надо, чтобы все узнали об этом, пусть вся Франция узнает!
Слушая их, можно было подумать, что все предшествовавшие десятки тысяч случаев грабежей и поджогов по всей Франции — сущие небылицы, и только один этот факт действительно имел место. Оно и всегда так: чужую беду пальцем разведу, а вот когда сам в беде, тогда зови на помощь короля, — дескать, спасай!
О происшествии было много толков и среди нас, молодежи. Присматривая за стадами, мы не умолкали ни на минуту. Теперь и мы начинали осознавать свое значение: мне уже исполнилось восемнадцать лет, а другие были и того старше — кто года на два, кто на три, а кто и на четыре. Мы уже считали себя вполне взрослыми.
Однажды Паладин принялся резко осуждать патриотически настроенных французских генералов:
— Посмотрите на Дюнуа[9], бастарда Орлеанского, — а еще генерал! Поставьте меня на его место хоть на одну минуту. Не ваше дело, что я предприму, не мне об этом говорить. Для болтовни у меня не приспособлен язык, я люблю действовать. Пусть болтают другие. Но если бы я был на месте Дюнуа, все пошло бы по-иному. Или посмотрите на Сентрайля[10] — тьфу! Или на этого бахвала Ла Гира[11] — тоже мне генералы!
Такие развязные отзывы о великих людях всех нас возмутили, — все эти заслуженные воины казались нам чуть ли не полубогами. В нашем воображении они вставали во всем своем блеске, загадочными и могущественными, величественными и храбрыми, и для нас было ужасно неприятно, когда о них судят, как о простых смертных, подвергая их действия несправедливой критике. Лицо Жанны вспыхнуло от возмущения, и она сказала:
— Не понимаю, как можно так непочтительно говорить о таких великих людях. Ведь они — опора Франции; они держат ее на своих плечах и проливают за нее свою кровь. Что касается меня, то я сочла бы за великую честь хоть мельком, хоть издали взглянуть на них. Мне кажется, я даже недостойна приблизиться к ним.
Паладин на мгновение смутился, заметив по лицам окружающих, что Жанна выразила общее мнение, но, не желая отступать, он опять взялся за критику. Тогда Жан, брат Жанны, сказал:
— Если тебе не нравятся действия наших генералов, то почему ты не идешь сам на войну, чтобы показать, как нужно действовать? Ты ведь только болтаешь, что пойдешь на войну, а на деле и не собираешься.
— Послушай, — возразил Паладин, — говорить легко. Сейчас я объясню, почему я пребываю в бездействии, которое, как известно, противно моей натуре. Я не иду на войну потому, что я не дворянин. В этом вся причина. Что может сделать простой солдат в такой борьбе? Ровно ничего. А до офицерского чина ему выслужиться не дадут. Если бы я был дворянином, разве я оставался бы здесь? Ни минуты! Я мог бы спасти Францию. Вы смеетесь? Но я знаю, что скрывается во мне, что заключено в голове под этой крестьянской шапкой. Я мог бы спасти Францию и готов взяться за дело хоть сейчас, но при иных условиях. Если я нужен, пусть пошлют за мной, а не хотят — пусть справляются сами. Я не отправлюсь иначе как в чине офицера.
9
10
11