Домреми находилось на большой дороге войны, на самой границе между двумя воюющими странами, Англией—Бургундией и Францией. Голод — от войны, а «черная смерть», чума, — от голода. Люди годами не сеют, не жнут. Волчьи стаи бродят в запустевших полях и роют землю, отыскивая трупы.[109] Поселяне пашут только близ городов и замков, не дальше, чем может видеть часовой с колокольни или крепостной башни; все остальные земли пускают под пар, так что они зарастают колючим кустарником и сорными травами. Издали завидев приближающихся ратных людей, часовой бьет в набат или трубит в рог. Во многих местах так часто били в набат, что волы, овцы и свиньи, едва заслышав его, сами заходили в ограды.[110]
Ужас войны увидела Жанна, только что открыла глаза на мир. Ночью, внезапно пробуждаясь от набата, видела кровавое на темном небе зарево пожаров и слышала далекий пушечный гул. Но ей было не страшно, а жалко. «Сказывал мне Архангел Михаил о великой, бывшей в королевстве Франции жалости», — вспомнит она в конце жизни то, что было в начале.[111]
Жанне исполнилось лет шестнадцать, когда родители ее вместе с остальными домремийскими жителями бежали из родного селения от бургундского нашествия в соседнее местечко Нёфшато, а когда возвратились, то нашли на месте Домреми только обгорелые развалины: Жаннин дом, сад, церковь, кладбище, селение, поля, — все было опустошено, осквернено и разграблено.[112]
Хуже всего было то, что люди пали духом. «Что нам делать? — говорили. — Вот уже не год, не два, а четырнадцать-пятнадцать лет, как началась эта чертова пляска, и большая часть французского рыцарства погибла злою смертью, без покаянья, от меча и яда, от измены и предательства… Лучше бы нам служить неверным, чем христианам… Бросим жен и детей, бежим в леса, чтобы жить, как дикие звери живут… Нет ни добра, ни зла; будем же делать зло — все равно один конец, хуже не будет… Предадимся дьяволу!»[113]
В этой жалобе Франции, поруганной, изнасилованной и убиваемой Англией, как на большой дороге девушка насилуется и убивается разбойником, — самое глубокое слово: «чертова» или «скорбная пляска».
Весь народ как бы сходит с ума, и люди заражают друг друга безумием в страшной «Пляске Смерти». Все начиналось с легких судорог в лице и в теле; самое страшное в них было сходство с веселою пляской. Судороги эти постепенно ускорялись, и люди хватали друг друга за руки, образуя неистово пляшущий круг. Многие сначала, глядя издали, только смеялись, но вдруг, охваченные общим безумием, пускались тоже в пляс; и видно было, как тянется он по большим дорогам, точно исполинский извивающийся змей. Остановить его нельзя было ничем; можно было только разрубить, кинувшись на пляшущих так, чтобы прорвать их тесно сомкнутый круг; лишь таким внезапным прорывом могли они освободиться, а иначе доплясались бы до смерти.[114]
«Нет ни добра, ни зла; предадимся же дьяволу!» — говорил темный народ; а первые люди Франции, такие, как маршал Жиль дё Ретц, из дома герцогов Бретонских, — этого не говорили, но хуже — делали.
Древняя, похожая на ведьму, старуха, с черной, полуопущенной на лицо рединой, подстерегая маленьких детей в сумерки, в уединенных местах, заманивала их ласками в замок дё Ретца, где была великолепная часовня с большим хором мальчиков и девочек, потому что маршал славился ревностью к благолепию церковному. В хор поступали и заманенные дети, а потом дё Ретц, служа на крови их «черные обедни» дьяволу, замучивал их медленно, в сладострастных пытках. Люди окрестных селений были им так напуганы, что никто не смел на него донести, и четырнадцать лет предавался он злодействам своим безнаказанно. Судя по найденным костям, было замученных детей до полуторы сотен. И когда уже осудили его, то все еще не смели исполнить над ним приговор — сжечь на костре: задушили прежде, чем пламя коснулось тела его, и благородные дамы похоронили его в святой кармелитской обители, с почестью.[115]
Встреченная в сумерки, в поле, старою ведьмою, с черной на лице рединой, заблудившаяся маленькая девочка Жанна — святая душа Франции.
Жанне было лет тринадцать, когда она услышала однажды в саду, в тишине бездыханного полудня, чей-то Голос. Тихо только позвал он: «Жанна!» — но она испугалась так, как никогда ничего не пугалась в жизни.[116]
Так, по одному свидетельству, а по другому — иначе: бегая будто бы на цветущем лугу с подругами, так легко, что казалась летающей, вдруг остановилась, прислушиваясь к чьему-то зову, «в восхищении, как бы вне себя», и, подумав, что зовет ее мать, побежала домой; но услышала, в саду, все тот же зов и только тогда испугалась.[117] Это второе свидетельство подтверждается отчасти и самою Жанною: «Голос мне послышался — явился, когда я пасла овец в поле».[118]
Что значит этот неведомый зов, лучше всего объясняет великий русский тайновидец Гоголь: «Мне всегда был страшен этот таинственный зов. Помню, в детстве я часто слышал его: вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился; тишина была мертвая… Но признаюсь, если бы ночь, самая бешеная и бурная, со всем адом стихий настигла меня одного среди непроходимого леса — я бы не так испугался, как этой ужасной тишины среди безоблачного дня. Я, обыкновенно, бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из сада и тогда только успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял эту страшную сердечную пустыню».[119]
Этот «панический ужас» знали и древние: им тоже слышался в нем доходящий из того мира в этот таинственный зов.
«Жанна!» — позвал ее Голос трижды, и в третий раз узнала она, что с нею говорит Архангел Михаил. Детски просты, понятны были слова его и как будто не страшны:
— Жанна, будь доброй и умной девочкой; часто ходи в церковь, молись![120]
В первый раз узнала она тогда и потом узнавала Михаила Архангела по рыцарским доспехам — шлему, броне и копью, пронзавшему Змея, — точно таким же, как в церкви, на иконах и в изваяниях Архангела; узнавала его также и «по рыцарской любезности, courtoisie, и по исходившим из уст его прекрасным словам».[121]
Вместе с Михаилом Архангелом прилетало иногда и множество маленьких ангелов, плясавших, как ослепительные искры или те бесчисленные пылинки, что вьются в проникающем сквозь ставни в темную комнату солнечном луче.[122]
110
См. сноску выше; Thomas Basin. Histoire de Charles VII, éditée et traduite par Charles Samaran. Paris: Société d'édition «Les Belles lettres», 1933. Vol. I. Ch. IV. — A. Tucty. Les écorcheurs Charles VII. 1874. II, passim, — H. Lepage. Episodes de l'histoire des routiers de Lorraine. P. 161 et suiv.
111
Petit de Julleville. 132. — «…L'Ange me racontait la grande pitié qui était au royaume de France».
113
Journal d'un bourgeois de Paris. 164. — «Que ferons nous? Mettons nous en la main du duable. Il ne nous chaut de ce que nous allons devenir, car, par mauvais gouvernement et trahison, il nous faut renier femmes et enfants, et fuir dans les bois, comme bêtes sauvages. Et il n'y a pas un an ou deux, mais déjà quatorze ou quinze ans que cedanse douloureuse commença… Mieux nous voudrait serviles Sarrazins que les chretiens. Autant faire du pis qu'on peut comme du mieux. Faisons du pis que nous pourrons…».
114
Memoir. de I'Acad. d. Science. Vol. XVI. P. 424–427. M. Larrey. La Danse de Saint-Guy. — Michelet. 117–118.
117
Petit de Julleville. 10. — Lettre du sénéchal de Berry, Perceval de Boulainvilliers au due de Milan, année 1429. — «…Ravie et comme hors de sens…».
121
Procès. I. 173, 248, 249. — P. Ch. Cahier. Caractéristique des Saints dans l'art populaire. Paris: Pousselique frères, 1867. Vol. 1. P. 363.