В тюрьме Чипигин не попал в струю,— характера он был своенравного, насилия над собой не терпел. Дважды его переводили из тюрьмы в тюрьму, потому что дрался он с тамошними паханами насмерть. В драках этих ему так изуродовали лицо, что когда он, досрочно, через шесть лет, освободился, мать не узнала его.
После тюрьмы Толик шоферил на автобазе, неожиданно для всех женился на какой–то приезжей с двумя детьми. Баба попалась вздорная, крикливая, любительница выпить. В громких и неприглядных скандалах прожил он с ней два года, развелся, и тут такая нелепая смерть.
На другой день, когда мать ушла на работу, Нуриев открыл сундук. Хотелось почувствовать запах сандалового дерева, а дохнуло из старого китайского сундука прожитой жизнью: детством, коротким студенчеством, трудной службой во флоте.
В сундуке, в который он заглядывал лет десять назад, лежали какие–то странные вещи. Он–то хорошо помнил, что хранила в нем мать. Теперь же здесь, словно для будущего музея, были собраны все его вещи, оставшиеся дома. Книги, в основном по медицине, что покупал он, будучи студентом мединститута. В узком боковом отсеке увидел складной перочинный ножик, который считал давно утерянным и о котором в свое время долго сожалел. Лежали там компас и потрепанная колода карт, значок БГТО, тут же находилась коробочка из–под вазелина с рыболовными крючками. Белое кашне, пестрые галстуки, бархатная бабочка, старые перчатки — это были вещи его прошлой жизни, вещи, которые он с трудом припоминал.
Перебирая книги, он наткнулся на толстый, в сафьяновом переплете, альбом с фотографиями, который завел с первой же стипендии: была тогда такая альбомная мода. На первой наугад открытой странице — большая студийная фотография троицы. Он сидел на стуле, закинув ногу на ногу, а Чипигин и Солнцев стояли у него за спиной, положив руки ему на плечи.
Студенческие фотографии чередовались с флотскими. Флотских оказалось немного: он, переросток, служивший не со своими одногодками, да еще бывший студент, долго для многих оставался чужаком. Только годы и трудная служба притерли моряков друг к другу, и фотографии, в основном, были третьего или четвертого года. Нуриев и до службы не был балагуром и весельчаком, как Чипигин, а на флоте и вовсе замкнулся — за глаза его называли «молчуном».
Неожиданно он наткнулся на пожелтевший любительский снимок. К парадному входу института по широкой мраморной лестнице поднималась хрупкая девушка с книжкой в руке. Снимок был сделан издалека и неумело, главным в кадре оказался величественный парадный вход. Ветер слегка взбил подол модной в то время широкой юбки и растрепал густые длинные волосы. Пожалуй, для того чтобы разглядеть девушку на плохо отпечатанной фотографии, а уж тем более увидеть книжку, растрепанные волосы, юбку–колокол, нужен был зоркий глаз, но Нуриев видел не фотографию, он вглядывался в тот давний ветреный день осени. Все вставало перед глазами как наяву: желтый с белым фасад здания, золотистые лакированные парадные двери, розоватый с темными прожилками мрамор изящной лестницы, багряные кленовые листья…
Он долго смотрел на фотографию, словно пытаясь остановить девушку, заглянуть ей в лицо, но это ему не удавалось, как не удавалось заглянуть ей в лицо в тех редких снах, когда она являлась ему из давней, счастливо–мучительной жизни.
Он забыл ее лицо. Он не помнил лица любимой! Он помнил все, что относилось к ней: ее платья, ее шубку, помнил улицу и номер ее дома, номер телефона, мог вдруг вспомнить заколку в ее тяжелых каштановых волосах, помнил ее купальный костюм, когда единственный раз встретился с ней на городском пляже, зеленый шарфик, развевавшийся вокруг разгоряченного лица, когда она неумело пыталась крутить «волчок» на катке. Лицо ушло из памяти начисто, его словно выкрали однажды, хотя там, на подводной лодке, девушка снилась ему каждый день. Снилась милой, доброй, как в те редкие дни ее любовного отношения к нему. Приходила в знакомых платьях, в знакомые места, смеялась, как всегда много шутила, но никогда больше он не видел ее лица, ее глаз, хотя в снах не раз пытался заглянуть ей в лицо.
Если кто–нибудь и попытался бы нарочно придумать тягчайшее наказание, то более жестокого и мучительного для Нуриева выдумать было нельзя. У него сохранились фотографии одноклассниц, сокурсниц, девушек, которым он нравился в институте, на флоте в далеком Мурманске, но не было ни одной ее фотографии, кроме этой пожелтевшей любительской карточки.
Нуриев вынул из альбома фотографию девушки у парадного входа. Он и не думал завтра ехать в город, останавливаться в гостинице и встречаться с Солнцевым. Город теперь был ему чужим, это когда–то, давно, особенно на флоте, от одного упоминания о нем у Нуриева замирало сердце, и как рвалась туда душа — не высказать! Ведь там жила она, его любимая — Галочка. А теперь и следов ее там не отыскать, замели их февральские поземки, запорошило сыпучим песком злых степных суховеев, смыло весенними ливнями многих лет… А Солнцев? Через столько лет выяснять отношения — все равно что после драки кулаками махать.